Будто угадав его мысль, Максимов бодро говорит:
— «Юнкерсов» не будет, до ночи переправятся. А там и нам сам господь бог велел…
Лепешев смотрит на небо и только сейчас замечает, что солнце уже скатывается к горизонту, что воздух посвежел и на прогретую землю легли длинные тени. «Хорошо бы успели до темноты, а то — чем черт не шутит — вздумает немец предпринять ночную атаку — тогда мы слепые. В рукопашной нам не отбиться…» — тревожно соображает он. Одолеваемый новыми заботами, Лепешев тушит сигару.
VI
Рано радовался Лепешев. Помрачнел лейтенант после обхода позиции. Из двадцати шести человек пополнения шесть были убиты и девять ранены. Потери среди пулеметчиков особенно огорчили. Семь раненых и четверо убитых. Один расчет разнесло прямым попаданием снаряда. Останки бойцов даже не стали откапывать из развороченного окопа. Нечего было откапывать.
Обходя траншеи, Лепешев останавливается у сгоревшего бронетранспортера, стараясь разглядеть, что осталось от отважного писаря, но ничего не обнаруживает. Разорвало тело бойца взрывами, а огонь довершил смертное дело.
Был человек, жил, чему-то радовался, чем-то огорчался, потом писал воинские бумаги и не гадал, не думал, что с доблестью уйдет из-под живого ясного неба, не оставив после себя ничего, кроме обгорелого железа и маленького клочка прокопченной, изрытой взрывами земли.
Другой писарь, лысоголовый полный мужчина, погиб, как погибают многие. Маленькое пулевое отверстие в виске — и нет человека. Но тело есть, и товарищи могут предать его земле с положенными воинскими почестями. А от этого ничего…
— Как его фамилия? — спрашивает Лепешев оставшегося в живых писаря.
— Петров. Петров Николай.
— А отчество?
— Хм… — Писарь озадаченно закатывает к розоватому небу маленькие зеленые глазки.
— Откуда он родом?
— Не знаю. Мы из разных отделов и мало говорили на эту тему. Кажется, он откуда-то с Волги…
— Эх вы, чернильные души! О товарище своем ничего не знаете! — сердится Лепешев.
Писарь, щуплый белобрысый человечек с острым носиком, виновато моргает куцыми белыми ресницами и жалко улыбается.
Лепешев жалеет о своей несдержанности. Напрасно сердился. Напрасно вспугнул в человеке, выдержавшем первый бой и вышедшем из него живым, торжественную радость победителя.
— Ладно. Бывает, — примирительно говорит лейтенант. — Всех не упомнишь, но стараться помнить надо.
— Буду помнить, товарищ лейтенант! — обрадованно вытягивается писарек.
Потом Лепешев долго стоит над телами погибших, сложенными в ряд за задней стеной конюшни. Многих из них лейтенант видел раз в жизни, да и то мельком, когда принимал пополнение. Кто они, что они — Лепешев не знает. Не знает лейтенант и того, как и в какую минуту они погибли. Он знает одно — они были стойкими воинами, и это главное. Может быть, через много лет после войны, разыскав нужную нить в воинских документах, явится к отставному полковнику Лепешеву жена или мать погибшего здесь бойца, явится и потребует: расскажите о последнем часе моего мужа или сына! И Лепешев, порывшись в отягченной боевыми событиями памяти, скажет: «Да. Помню. Он был стойким солдатом. Пусть знают об этом его дети, если они есть».
А вот двоих из лежащих Лепешев знает хорошо. Это его пулеметчики. С ними он отмерил немало километров военных дорог. Вот они, лежат рядом. Первый номер Скулацкий, и второй — Витя Сластунов. Лежат, иссеченные осколками вражьих мин. Лепешев прикрывает глаза, и они встают перед ним живыми: неунывающий балагур Скулацкий и застенчивый Витя.
Скулацкий, бывший крановщик ленинградского торгового порта, любил позубоскалить, посмеяться. Он всегда, в любой обстановке был таким, этот ленинградский нескладный парень. Длинный, сухопарый, с торчащими ежиком смоляными волосами, с оттопыренными большими ушами (врал: «Это от мичманки. Во время штормяги натянешь на уши…»). Много побасенок знал Скулацкий, но чаще всего любил рассказывать о своей красавице жене, которую он якобы отбил у какого-то флотского комиссара, много раз делавшего ей предложение.
Витя — туляк, единственный сын вдовца-железнодорожника. Он обожал стихи, сам пробовал писать, рассказывал об отце с такой восторженностью и обожанием, что можно было подумать, будто его родитель не обыкновенный паровозный машинист, а бог весть кто.
Бывало, на привалах, устав балагурить, Скулацкий ложился к костру и приказывал своему второму номеру!
— Ну, я оттрепался. Теперь трави свои куплеты.
И Витя доставал тоненький блокнот, сшитый из разрезанной втрое ученической тетради, и, стесняясь, читал вслух стихи о России, о коммунизме, о весне, о небесно-чистых девушках.
Теперь они лежат у кирпичной стены и кажутся Лепешеву живыми. При мысли, что красавица Галочка уже никогда не обнимет своего веселого мужа, а вдовец-железнодорожник не увидит единственного сына, Лепешеву становится горько.
— Глинин! Раненых снести к реке. Убитых похоронить. Остальным восстанавливать траншеи, готовиться к бою! — хмуро приказывает он и уходит в здание.
На войне у командира, хоть и малого, всегда есть дела. Заботы спасают Лепешева от бессмысленных в его положении терзаний.
Затаенная тишина висит над разрушенным хуторком. Тишина эта относительная, так как за садами что-то лязгает, слышны гортанные выкрики, дымят походные кухни, рядом в траншеях звякают лопаты, переговариваются бойцы, заряжающие диски и пулеметные ленты, но после грома недавнего боя для Лепешева это тишина. Тишина глубокая и многозначительная. Лейтенант всматривается в расположение противника и старается угадать, что таит в себе эта затянувшаяся передышка, что решит тот неизвестный Лепешеву немец, который, конечно же, должен что-то предпринять. Лепешев наблюдает долго, но ничего особенного не обнаруживает. Автоматчики в развалинах не подают признаков жизни. Немцы в садах тоже ведут себя смирно.
Веселый гомон вспыхивает вдруг в траншеях и конюшне. Причина оживления — горячий обед. Четыре санитара принесли снизу два термоса — один с супом, другой с кашей. И Лепешев только сейчас чувствует, что смертельно голоден — с утра во рту не было ни крошки.
Глинин приносит котелок с дымящимся супом и молча ставит его возле командира взвода. Благодарно кивнув, Лепешев с жадностью набрасывается на еду. Черт возьми, несмотря ни на что, человек остается человеком. Пусть рядом затаилась смерть, пусть она глядит на него, молодого лейтенанта, Лепешеву сейчас наплевать на все. Он наслаждается едой и радуется, что там, внизу, есть люди, которые помнят о защитниках мыса — приготовили им такой славнецкий суп и кашу с мясом. Пусть это конина, пусть она жестковата и припахивает потом, но это еда, это обязательный элемент жизни. И, насыщаясь, Лепешев только сейчас сознает, что обошел его стороной еще один смертный вихрь, что он жив и, чем черт не шутит, может, будет жить еще долго-долго.
Невдалеке, прислонившись широкой спиной к стене, ест рыжий бронебойщик. Ест не спеша, со смаком, громко, аппетитно чавкая. И Лепешеву невольно думается, что этот спокойный, неробкий человек, очевидно, и в мирной жизни был таким же уравновешенным, любил хорошо поесть и с чувством-толком покурить после обеда.
— Как ваша фамилия? — спрашивает Лепешев.
— Моя? Ильиных я. Федор Ананьевич Ильиных.
— И откуда родом?
— Из Серова. Слыхали о таком городе? Бывший Надеждинск. На Северном Урале. На металлургическом заводе работал. У нас все металлурги. И братья, и отец, и дед им был. Семейная профессия вроде бы.
— Слышал, — улыбается Лепешев. — Я сам свердловчанин.
— Вот те на! — удивляется Ильиных. — Земляк, выходит… — И он восхищенно щурит на лейтенанта серые, с зеленцой, кошачьи глаза, как бы наново оценивая своего временного командира.
Лепешеву приятно видеть в этом храбром солдате земляка.
— А Егорыч тоже нашенский, уральский, — оживленно сообщает Ильиных. — Ирбитский он.
— Красноармеец Степанов! — Усатый бронебойщик отставляет котелок, вытягивается по стойке «смирно» в своем окопчике и, помявшись, добавляет? — Прохор Егорович…
— Садитесь, садитесь, Прохор Егорыч, — машет ложкой Лепешев. — Ешьте. И кем вы до войны?
— Да как сказать… — Степанов конфузится. — По конной части я… Последнее время коновозчиком при родильном доме состоял.
— Что ж, это тоже надо, — серьезно говорит Лепешев, подавляя улыбку, и думает, что негромкие довоенные свои обязанности Степанов, должно быть, исполнял так же добротно и аккуратно, как делает рискованное солдатское дело. И еще Лепешев доволен, что Ильиных не засмеялся, хотя в прищуренных глазах верзилы-сталевара прыгают веселые чертики.
— А я в Свердловске часто бывал… — вздыхает Ильиных. — Девушка там одна живет. На улице Малышева…
Но Лепешеву уже не до воспоминаний. Его слух улавливает неясный отдаленный гул, и лейтенант даже перестает жевать, напряженно вслушиваясь в этот новый звук, нарастающий в теплом вечернем воздухе.
Степанов тоже беспокойно вертит головой, заглядывает в амбразуру.
Лепешев с сожалением отставляет котелок и идет на свой наблюдательный пункт в углу. Линзы бинокля метр за метром ощупывают развалины, сады, отдельные деревья и трупы немецких солдат, валяющиеся между ними. Ничего нового. А за садами — отдыхающая от дневного зноя степь. Бугристая, голубовато-зеленая от обильно разросшейся полыни, изрезанная балками. Лепешеву кажется, что он слышит вечернюю перекличку перепелов и звонкое пение жаворонков над степной ширью. Но это не так.
Не птичье пение — далекий грозный гул растет в безветренном воздухе.
Пыльное облачко, его наконец-таки видит лейтенант. Оно далеко, это серое пятно на неровной кромке горизонта. Однако Лепешев знает: обманчив степной простор. Не позже чем через полчаса к гитлеровцам подойдет подкрепление. Вот чего дожидается противостоящий Лепешеву немец.
Лейтенанту остается только ждать. И он терпеливо ждет приближения колонны (она движется той же дорогой, что и, днем), ждет и думает об одном, лишь бы не танки. Но надежда его гаснет, когда из-за ближайшего увала сначала выползает одна темная коробка, за ней другая…