Вот и с дерева мы слезли только под вечер, потому что проголодались, устали и все болело от долгого сидения в неудобных позах и удержания равновесия. Когда мы спустились, принимающая сторона церемониться не стала. Чтобы показать, кто в доме хозяин, отец влепил нам по паре подзатыльников. Каждому. Это был его любимый прием, довольно простой, но позволявший обходиться без лишних нотаций. Ну хоть для этого мы были ему нужны — по крайней мере, он мог вымещать на нас злобу, причем, чтобы облегчить ему задачу, мы выстраивались в ряд — не хватало только, чтобы он промахнулся на глазах у всех. Мы подходили к отцу по очереди, как к автомату для раздачи подзатыльников, сначала малыш Том с улыбкой до ушей, потому что папашины оплеухи почему-то всегда его забавляли, за ним Тотор-средний, прижимающий к груди свою тетрадь так, будто в ней было его отмщение, а потом я — я всегда шел последним, поскольку был уже в том возрасте, когда на такие вещи начинаешь реагировать болезненно.
И конечно, присутствовавшие при всем этом тетя и дядя, такие правильные, говорили отцу, что напрасно он так, что мы такой трепки не заслужили. Однако обычно он их почти не слушал. Как, впрочем, и мать, которая тоже считала своим долгом влепить нам затрещину, так что и она заносила руку, что-то там крича, — и все для того, чтобы показать, что в доме якобы существует порядок, который нельзя нарушать. Да ладно.
А бабка выражала свое негодование злобным сопением, не отрываясь от сериала. В принципе, именно она была в семье главной по брани и репрессиям. Наша бабуля была не из тех, что пахнут мармеладом и раздают похвалы направо и налево, — куда там, она была резкой и едкой, как старый уксус, и упрямой, как плавающие в нем мухи. Хотя, надо признать, бедняжка уж много лет была прикована к креслу, старому — чуть ли не времен Генриха III — креслу с подлокотниками, у которого даже не было колесиков. Этакая переносная бабулька, которую часто таскали с места на место, роняя порой, ну а сама она предпочитала находиться только в одном месте — перед телевизором. «Скоро ей стукнет второй полтинник, и уж чудес вам тогда больше не видать!..» — часто говорили люди (шутили, наверное).
Обычно у бабули, всегда разделявшей родительский гнев, тоже начинали чесаться руки, так что, получив от отца и матери, нужно было подставлять щеку еще и этой инвалидке, и главным было удержаться от смеха, иначе пришлось бы все этапы проходить заново.
В общем, бабулю мы любили не сильно, но были вынуждены подлизываться, потому что она была единственной и безраздельной властительницей пульта от телевизора. Именно на ее сбережения мы и купили телек, причем денег у нее оказалось немало, так что телевизор мы приобрели весьма навороченный. Подумать только, сколько веков наши предки вкалывали как каторжные, отказывая себе во всем, и лишь для того, чтобы однажды мы смогли купить телевизор с плоским экраном. А затяни мы ремень чуть потуже, осилили бы и видеомагнитофон. Хуже всего, что пращуры наши отошли в мир иной в полной уверенности, что оставляют потомкам сокровище, не сомневаясь, что их сбережениям уготовано светлое будущее и что потомки будут непрестанно преумножать сие богатство, пока оно не превратится в огромное состояние и не заполнит весь подвал.
Бабуля утверждала, что родилась в позапрошлом веке, в тысяча восемьсот каком-то году, но ее воротнички-блюдца, деревянный выговор, представления о жизни и совершенно ископаемые истории из ее прошлого наводили на мысль, что, возможно, она появилась на свет куда раньше. Мы даже подозревали, что от нее происходит вся наша семья, что она и есть воплощенное начало начал, первородная прародительница, рожденная вместе с этим миром, которая с тех самых пор жила, встречая и провожая каждое новое поколение. Можно подумать, наша бабуля всегда была старой, и, явившись откуда-то из тьмы времен, она словно бы олицетворяла нечистую совесть, которая отягощала нас испокон веков, заставляя непременно мыть руки перед едой.
В глубине души мы все мечтали от бабки избавиться, не признаваясь в этом даже самим себе и прекрасно понимая, что никто из нас на это не решится: вместо того чтобы подстроить ей какой-нибудь несчастный случай или случайно забыть пододвинуть ей кресло, ее усаживали за стол к обеду и неизменно убирали с прохода. Скорей бы уж бабульке перевалило за сто, скорей бы повязать ей на шляпку розовый бантик, скорей бы уж она шагнула в новый век, повторив знаменитый рекорд долголетия. В любом случае можно было не сомневаться: рекорд этот она побьет и наверняка попадет в Книгу Гиннесса, ведь для того мы ее и бережем, заботимся о ней, двигаем туда-сюда; давай старей, бабуля, старей как полагается, бабулечка наша, только поскорее, говорили мы ей.
Я, который во всей этой истории был самым старшим — по крайней мере старшим из братьев, но не таким древним, как взрослые, а потому единственным способным мыслить здраво, — я видел, что наши парижские гости чувствовали себя не в своей тарелке.
После того как мы получили по оплеухе, возникло какое-то замешательство, повисла тишина еще более неловкая, чем обычно, и несмотря на то, что собралось все семейство, говорил один телевизор. Дядя телевизор не смотрел, он разглядывал еженедельную телепрограмму, листая страницы кончиками пальцев. Вместо того чтобы читать, он исправлял наши ошибки в кроссвордах, неверные слова, которые мы подбирали по числу букв. Ему, учителю истории, профессиональному эрудиту, это было раз плюнуть, он не тратил на размышления ни секунды и даже не попросил у нас ластик, а ведь когда решаешь кроссворды, главное удовольствие как раз и состоит в том, чтобы перепробовать все возможные варианты.
Ему было все с нами ясно — это чувствовалось даже по тому, как он сидел, вальяжно закинув ногу на ногу и поглядывая на нас так, будто мы с ним находились по разные стороны баррикад и именно его позиция была верной. Хуже всего, что наш отец совершенно ничего не замечал, не понимая, сколько высокомерия кроется в дядиной позе.
Любой разговор с дядей обычно быстро заканчивался. Короткими фразами в общих чертах ему рассказывали главное, выбрасывая подробности. И все же папа охотно сообщал дяде новости о разных знакомых: да ты же его знаешь, ну напрягись, вспомни; и каждый раз дядя как можно более уклончиво отвечал, что никогда о таком не слышал, как будто общего с отцом прошлого для него просто не существовало. «Но ты же помнишь сына Пижонов, рыжего верзилу с глупой физиономией, он еще в очках ходил…» А дядя делал вид, что не слышит, и вместо того, чтобы проявить интерес к папиному рассказу, объявлял вдруг слово из девяти букв, да с таким апломбом, будто сделал открытие:
— Балалайка!
Расправившись с нашими кроссвордами, он принимался за наши сканворды, даже не спросив разрешения. Недовольный тем, что мы их еще не решали и ему приходится заполнять пустые клетки, он бросал нам в лицо отгаданные слова, давным-давно вышедшие из обращения, единственная ценность которых заключалась в подходящем количестве букв. Время от времени он громко зачитывал вопрос, делал паузу, словно бы ожидая нашего ответа, а потом с едва заметной ухмылкой победителя корябал свой ответ, даже не удосуживаясь нам его сообщить.
Мать не обращала ни малейшего внимания на все эти маневры и готовила картошку на гарнир к поросенку, которого завтра должны были забить. Когда приезжали гости, она всегда считала, что все должно быть по высшему разряду. В такие дни она доставала посуду, которой мы и не видели никогда, подаренную на ее лучшие дни рождения или выигранную в вещевой лотерее. В такие дни тарелки были с позолотой, а ножи с подставками — в общем, на свет божий являлся полный набор предметов, которые в обычное время составляли ее коллекцию. Особенно трогательным было то, что, несмотря на все ее усилия, несмотря на похвальное стремление сделать все как полагается, из этого никогда ничего не выходило, ни разу ей не удалось добиться настоящего блеска и пышности, но она этого даже не понимала.
Настроенный решительно, отец без устали следил за тем, у всех ли налито, чтобы иметь возможность почаще наполнять собственный бокал. Подлив всем вина, вместо того чтобы оставить бутылку на столе, он ставил ее на пол, себе под ноги, чтобы уж точно знать, где она. Затем он начинал помаленьку отхлебывать из своего бокала так, словно пил чай, иногда даже окуная в вино кусочек печенья. Эта неторопливая дегустация всегда настраивала его на задумчивый лад и уж по крайней мере позволяла не поддерживать разговор. К тому же присутствие братца, сидевшего на другом конце стола, брата, который совсем не стремился быть на него похожим, непроизвольно вызывало у него улыбку. Называть братца Историком было единственной мелкой гадостью, которую позволял себе отец, его единственным коварством, но эта вполне безобидная шутка через какое-то время неизменно начинала дядю раздражать.
— Ты не любишь, когда тебя называют Роже, Роро тебя тоже не устраивает, а Жеже тем более, так что же мне остается?
Тетка, хотя мозги у нее были куриные, тем не менее тоже держалась отстраненно, прекрасно играя карикатурную роль невестки, доброжелательной и в то же время холодной, и, уж конечно, была довольна, что лишь муж связывает ее с присутствующими. У нас в доме она всегда безумно боялась садиться — видно, ей не внушали доверия наши стулья. Да и за стол она уже не рвалась, молясь про себя лишь о том, чтобы выходные побыстрей закончились и ландыши были погружены в багажник. Пока же она оставалась у нас, единственной ее заботой было всеми правдами и неправдами избежать посещения уборной. Поход в сортир в глубине сада ее категорически не прельщал. А ведь нет ничего уютнее этих уединенных уголков, ничего более умиротворяющего, здесь человек воссоединяется с самой природой, участвуя в непрерывной цепи бытия — от удобрения до урожая, от ферментации до семени, причащается самого хода жизни, и тот, кто умеет быть внимательным, тот, кто умеет слушать, оказывается в самом сердце настоящей симфонии. А вокруг — лишь пение птичек да шелест листвы, какой восторг, и даже если из пяти человеческих чувств одно окажется покоробленным, нужно лишь приоткрыть дверь и впустить свежий воздух.