— Как же, как же, — неопределенно ответил Платон Петрович, и, должно быть, чтобы перевести разговор, произнес заученно:
— За ваш праздник, потому как…
— Знаем, — оборвала его Пастухова.
Настя все еще никак не могла уяснить себе, что это все означает.
— Кто это? — шепнула она Пастуховой.
— Сосед, — ответила Пастухова и обратилась к Платону Петровичу: — Вы нас поздравляете, а мы вас хотим поздравить.
— С чем же это? — спросил он.
— С праздником.
— С каким же?
— Да все с тем же, с каким вы нас поздравляете.
Платон Петрович заметно обиделся.
— А я-то при чем? Мне пятьдесят шесть в марте стукнет.
— Все одно, — задушевно сказала Пастухова. — Что вы, что мы — одинаково с ярмарки едем, не на ярмарку, а с нее, с голубушки…
Платон Петрович несколько мгновений молча глядел на Пастухову, словно пораженный ее умом и пониманием жизни.
Потом, будто бы забывшись, налил себе водки в стопку, торжественно провозгласил:
— В таком случае, за ваше уважаемое здоровье и за мое, одним махом!
Пастухова кивнула, переглянулась с Настей и на всякий случай отодвинула от него бутылку…
ГДЕ ЖИВЕТ ГОЛУБОЙ ЛЕБЕДЬ?
В конце лета Борис Карамышев, шофер такси, взял отпуск и поехал в Рязанскую область, к сестре покойной жены, Елене Васильевне. Добираться было нетрудно: до Рязани поездом, а оттуда автобусом, который довез почти до самой деревни, носившей приманчивое название «Ягодка».
Борис поехал вместе с сыном, тринадцатилетним Васей, который не пожелал оставаться в пионерском лагере на третью очередь, а приехал в город и ждал отпуска отца.
Встретили их отменно. В доме Елены Васильевны собралось много знакомых.
Сидели за длинным столом, выпивали, расспрашивали Бориса о его нынешнем житье-бытье и, само собой, говорили о Дусе, покойной жене.
Пили не чокаясь, потому что есть такое правило: когда поминают покойника, не положено чокаться.
Женщины смотрели на Васю, вздыхали.
— Вылитая Дуся…
Иные прослезились, но единственная кровная родня, Елена Васильевна, и слезинки не пролила. Строгая, неговорливая, она подносила все новые блюда, ставила на стол пироги, сало, моченые помидоры, маринованные грибы, выносила пустые бутылки, а на их место ставила полные.
Изредка проводила жесткой ладонью по голове племянника. Он оборачивался к ней, неулыбчивые глаза ее бегло взглядывали на него, она придвигала поближе к нему тарелку с пирогом, сама наливала в рюмку сладкого вина.
Поздно вечером, когда все разошлись, она быстро убралась в горнице, постелила Борису и Васе на сеновале — обоим захотелось спать только на сеновале, и ушла в дом.
А утром пришла на сеновал, увидела, как Борис закурил первую, утреннюю, сигарету, коротко приказала:
— Если охота курить, выйди наружу.
Села с ним рядом на крыльце, обхватила руками колени.
Борис курил, провожая глазами ласточек, поминутно проносившихся низко, почти над самой его головой: на крыше дома было их гнездо, и они летали друг за другом, кормили птенцов.
Утро было тихое, солнечное, но не жаркое. Уже по-осеннему дымились дальние холмы, хорошо видные с крыльца, и лес, окружавший село, казался издали не темным, плотным до черноты, как летом, а дробно коричневым, пронизанным кое-где золотистыми и красноватыми бликами: это желтели первым осенним цветом медленно увядающие листья.
Издалека, может быть, с того берега, доносилось рокотанье трактора, время от времени трактор умолкал.
— Зимой здесь, наверно, снегу видимо-невидимо, — сказал Борис.
— Конечно, — согласилась Елена Васильевна. — На то она и зима.
Помолчали. Потом Елена Васильевна спросила:
— Вася о матери вспоминает?
— Вспоминает, как не вспоминать…
Дуся умерла весной, родами. Днем позже скончалась и новорожденная девочка, которой не успели даже дать имя.
Борис давно хотел дочку Он представлял себе, как она вырастет, будет румяной, темнобровой, и Вася будет заботиться о сестренке, и любить ее, потому что в семье всегда любят маленьких.
— Ну, а сам-то как справляешься? — спросила Елена Васильевна.
— Ничего, — ответил он. — Вроде справляюсь.
Она подумала, что он не хочет жаловаться, потому и не говорит всей правды. Впрочем, она и без того понимала, что ему трудно. Остался мужик один, да еще с сыном, все на нем — и купить, и сготовить, и постирать, и в доме прибраться…
Искоса оглядела его. Ростом он не вышел, был немного сутулый, ранняя седина уже сквозила в негустых волосах, хотя сравнялся ему всего лишь тридцать восьмой год. И лицом он казался старше своих лет, худые щеки втянуты, возле глаз морщины.
— Поправиться тебе первым делом надо, — сказала Елена Васильевна, — больно тощий ты, может, болеешь чем?
— Нет, ничем не болею, — ответил Борис.
Он уже привык к тому, что многие спрашивали его о здоровье, в конце концов не его вина, что с детства был низкорослым, худым, что бы ни ел, никогда не поправлялся, на самом же деле чувствовал себя здоровым и ни на какую хворь не жаловался.
А она подумала немного и вдруг сказала?
— Надо бы тебе жениться.
— Зачем? — спросил Борис.
— Надо, — строго повторила Елена Васильевна. — И тебе будет легче, и Васе это в самый первый черед нужно…
— Матери никто не заменит, — сказал Борис.
Она кивнула.
— Так-то так, а все-таки…
Оборвала себя. За их спиной послышались шаги. Щурясь от солнца и зевая, Вася шел по двору, босой, в трусах, мохнатое полотенце через плечо.
— Я — купаться, тетя Лена…
— Вода холодная, — сказал Борис. — Стоит ли?
— Стоит, — на ходу бросил Вася.
— Самовитый парень, — сказала Елена Васильевна, и было непонятно, хвалит она его или порицает.
— Да, он такой…
— В мать пошел…
Елена Васильевна помнила: Дуся совсем еще маленькая была, а характер — железо. Бывало, скажет старшей сестре, которую, как принято в деревне, звала нянькой:
— Нянька, я так хочу, — и делала так, как хотела, и никто не мог с ней справиться.
— Ладно, — Елена Васильевна встала с крыльца. — Пойду завтрак приготовлю…
И, уже входя в дом, обернулась:
— Надо бы тебя подкормить, уж я постараюсь!
И постаралась. Четыре раза в день собирала на стол, жарила яичницу на сале, пекла блины, варила яйца, ставила на стол полные кринки парного молока и приказывала:
— Чтобы все выпили, без остатка!
Борис кряхтел, но слушался ее, а Вася до того полюбил парное молоко, что иной раз просил добавки, и она с охотой ставила ему новую кринку.
Муж Елены Васильевны погиб на войне, дети разъехались — дочь жила с семьей на Урале, а сын, монтажник, перекати-поле, что ни год менял местожительство, писал ей письма то из Ташкента, то из Целинограда, то с Дальнего Востока.
Жила она замкнуто, редко куда выходила из дома, но теперь что ни вечер звала Бориса пойти с ней в клуб — на танцы или в кино.
Он соглашался, надевал новый костюм, который справил незадолго до смерти жены, нацеплял галстук и все время сидел рядом с Еленой Васильевной у стены, разглядывал танцующих.
Она спрашивала:
— А сам что же?
— Не умею, да и не люблю танцевать, — отвечал он, она однако настаивала, тогда он приглашал первую попавшуюся девушку и неуклюже кружил ее в вальсе, а Елена Васильевна со своего места пристально следила за ним.
Иногда она созывала к себе соседок. Созывала по своему вкусу, все больше его однолеток, а то и постарше, ставила самовар, угощала чаем с вареньем и каждый раз заводила разговор о том, как тяжело мужчине жить одному, а с сыном и того тяжелее, попробуй, вырасти да воспитай парня без хозяйки!
Гостьи пили чай, деликатно черпая ложечкой варенье, конфузливо улыбались, слушая Елену Васильевну, и старались говорить о чем-либо, не имеющем отношения к семейным делам Бориса.
Когда они уходили, Елена Васильевна допытывалась у Бориса, понравилась ли ему какая-нибудь, но он каждый раз отвечал:
— Да все они, вроде, ничего…
И сколько она ни расспрашивала, отвечал одинаково, и она понимала, ни одна из них не упала ему на сердце, ни с одной не собирается он строить дальнейшую свою жизнь, и так, наверно, и уедет.
Но все случилось иначе.
Однажды Борис с Васей пошли в лес, по грибы. На рассвете густо стлался над домами туман, медленно, как бы нехотя оттаивал под лучами солнца, в лесу остро пахло грибной сыростью, влажным, гниющим мхом, сосновой хвоей.
Грибов было множество, под каждым кустом хоть косой коси.
Борис и Вася брезговали сыроежками и даже подберезовиками и подосиновиками, брали одни белые.
Когда выходили из леса с тяжелыми корзинами, увидели кофейного цвета «Победу», стоявшую на опушке.
За рулем сидела женщина и пыталась завести мотор. Но мотор рокотал с минуту и замолкал.
Исконная шоферская солидарность мгновенно овладела Борисом. Он подошел ближе.
— Что у вас тут?
— Аккумулятор сел, — ответила женщина.
Повела на него круглым, сердитым глазом, спросила:
— А вам что? Или помочь собираетесь?
Борис сказал:
— Что ж, попробую.
Наконец машина завелась.
— И правда, помогли, — сказала женщина спокойно, словно иначе и быть не могло. — Вам куда, в «Ягодку»? Садитесь, подвезу.
Он сел рядом с ней, а Вася — на заднем сиденье.
Она вела машину лихо, щеголяя своей сноровкой.
Была она еще молодая, впрочем, не очень, может быть, немного моложе Бориса, круглолицая, сильно загорелая. Синие глаза казались особенно светлыми на смуглом лице. Профиль — она сидела профилем к Борису — четко очерченный: выпуклый лоб, жадные тонко вырезанные ноздри, подбородок с ямочкой.
Руки у нее были загорелые по локоть, а выше короткие рукава ситцевой блузки открывали молочно-белую, нежную кожу. И шея была тоже белой, в мелкой осыпи веснушек.
— Местные? — спросила она, глядя на дорогу.