гих человеческих рас. Дети, привязанные веревками — на всякий случай, чтобы не упали в воду! — возились среди взрослых; грязные кудлатые собаки, лежа на круглых кровлях, перебрехивались с лодки на лодку, тут же рядом, на краешке борта, восседали кошки, не обошлось в этом сумбуре и без кур, которые прилежно склевывали нечаянные зернышки.
Прямо у себя под ногами Гэм увидела на сампане наседку с целым выводком пушистых цыплят — кудахча и размахивая крыльями, она бесстрашно искала корм для своих малышей.
С помощью длинных шестов эти лодки передвигались в разных направлениях. На палубе горели костерки очагов, на которых готовили еду. В других сампанах торговцы раскладывали и расхваливали свой товар. Воздух полнился звонкими гортанными криками, которые летали от лодки к лодке. Порой какой-нибудь пароход устраивал мимоходом изрядную качку, и тогда целые кварталы плавучего города разражались отчаянной бранью, перекошенные от злости лица изрыгали проклятия, тощие руки грозили кулаками, а утреннее солнце бросало трепетные золотые блики на воду, на коричневые лодки, в крохотные комнатушки, где ярко взблескивали домашние алтари и пестрые безделушки. Мало-помалу плотное скопление лодок рассыпалось, сампаны кружили подле парохода, пытались плыть рядом — гибкие фигуры с кошачьей ловкостью взбирались на борт, предлагая внаем свои лодки, которые меж тем наперегонки мчались к месту якорной стоянки: весла трещали и ломались, неизбежная сутолока, оглушительные крики — женщины-рулевые визгливо осыпали друг друга бранью, друзья-приятели подначивали их ободряющими возгласами, пока голоса не срывались на хрип, — чудовищный галдеж.
— Это Азия, — сказал Сежур, обращаясь к Гэм.
Синие и покрытые золотым лаком деревянные таблички с надписями висели по стенам домов. На прилавках шелкоделов соблазнительно поблескивали табачные и сизые рулоны шелка. Тут же рядом стояли ткацкие станки, и мальчишки-подростки, нажимая ногой на ремизку, ловко перебрасывали челнок. Другие улочки были царством золотых и серебряных дел мастеров, резчиков по слоновой кости. Ремесленники прилежно и терпеливо создавали роскошную тончайшую филигрань. Молодые женщины трудились над синими украшениями, старики с немыслимой осторожностью прикасались узкими резцами к слоновой кости, превращая ее в ажурное чудо. Курительные свечи тлели у табличек с именами предков и перед маленькими буддами на углах домов.
На тонких бечевках взвешивали связки огурцов. Огромными ножами разделывали кровавых рыбин. Чумазый толстяк мыл редьку, бросая ее в чан и топча там ногами. В одной из лавок ссорились две женщины — шипели друг на дружку, как змеи. В другой выложили на продажу уток, кур, щенков и крыс. У мясной лавки забивали лошадь. С ужасным воплем животное рухнуло на колени. Глаза широко распахнуты, готовы выкатиться из орбит, возле ноздрей красноватая пена. Замирающий, человеческий, душераздирающий вздох — потом лошадь обмякла, забила копытами по мостовой.
В уличных цирюльнях трещали на всех языках и наречиях. В игорных домах шла игра — за несколько часов кули спускали в кости годовой заработок.
Служители, звеня кошелями, ходили вокруг, собирали ставки, на длинных палках передавали деньги в нижний зал, где был «банк», и таким же манером поднимали наверх выигрыш. По соседству лепились публичные дома — тесные комнатушки, этаж за этажом, маленькие, пестро расписанные оконца, кресла из черного дерева с перламутровыми интарсиями, хрупкие чайные столики, накрашенные, почти эмалевые лица, изящные кукольные фигурки в роскошных одеждах, танцующие под звуки сямисена,[21] фальцетное, печально-механическое пение, неживые, застывшие улыбки.
Нередко в комнатах стояли искусно лакированные, богатые гробы. Родственники умерших ставили возле этих гробов фрукты и чай, зажигали курения. В конце концов Гэм и ее спутник вышли к тюрьмам. Сежур бросил несколько серебряных монеток одному из стражников, у которого лоб был изъеден какой-то болезнью, и тот показал им тюремные дворы и камеры. Все узники были в тяжелых деревянных колодках. При виде чужестранцев они разразились уже совершенно нечеловеческими сиплыми воплями. Среди заключенных были изможденные женщины в лохмотьях, с младенцами у груди. Тюремщик словоохотливо рассказывал, что большинство из них толком никогда не спали, потому что из-за тяжелых колодок могли задохнуться во сне. Потом он отпер одну из камер — там ожидали казни приговоренные к смерти — и с дьявольской ухмылкой, обнажившей во рту черные провалы и несколько желтых пеньков, сообщил, что через три дня эти люди будут обезглавлены, а головы их засунут в кувшины и бросят в реку.
Содрогаясь от омерзения и любопытства, Гэм смотрела на жалкие людские отребья, тупо глядевшие в пространство. Какая-то старуха на четвереньках подползла к ним, непристойным жестом задрала свои лохмотья. Тюремщик равнодушно пнул ее ногой в живот, так что она едва не захлебнулась блевотиной, и сказал, что ее казнят как отравительницу. Старуха кое-как поднялась и опять поползла к двери, но цепи не пускали, она дергала их, теребила, стонала, кричала, рвала на себе рубище, протягивая руки к тупо глазеющему на нее молодому китайцу.
Рядом с Гэм кто-то жалобно захныкал. Грязные ладони просили подаяния. Гэм побледнела: через три дня эта живая, подвижная, покорная чьей-то воле рука станет скрюченной рукой трупа… со свернувшейся кровью, неподвижной, мертвой… глаза застынут, через считанные часы мир для этого существа будет уничтожен. Но пока ладонь еще тянется за скудной милостыней, пока эти существа, для которых мир погибнет, прежде чем солнце в четвертый раз скроется за рекой, еще просят хоть несколько таэлей[22] — бессмыслица…
Ханькоу.[23] Несколько дней они прожили в немецкой гостинице, старомодном здании с тесной верандой, но высокими прохладными комнатами и широкими коридорами. Окна выходили на реку. С утра до вечера Гэм видела белую канонерку на якоре, силуэты речных пароходов и паруса джонок, а за ними незамысловатый рисунок китайского ландшафта: плоский берег, серый, облепленный домами холм Учана, пагода, низкие синие горы у горизонта. Джонки плыли, словно окаменевшие годы. У многих руль похож на веер. Бамбуковый парус затеняет кормовую надстройку. Весла — точно растопыренные когти. Возле борта, скорчившись, сидят на корточках люди, едят рис из красных и синих чашек.
Гэм и Сежур поднялись вверх по Янцзы до Ичана. В городе царило возбуждение. Шайка разбойников, державшая в страхе всю округу, была взята под стражу и приговорена к смерти. Все местные жители от мала до велика были на ногах. Место казни находилось сразу за городской чертой. Туда и приволокли осужденных. Они держались совершенно безучастно. Передний опустился на колени. Косу ему уже отрезали. Сежур и Гэм стояли так, что могли видеть всю площадь. Гэм до того крепко стиснула губы, что мускулы на щеках белели жгутами. Зловещее любопытство, которое ужасало ее самое, ползло по жилам, леденило кровь, цепенило члены. Она хотела отвернуться, но тело не слушалось, словно окаменело.
На площадку, где были осужденные, вышел палач. Толпа забурлила, послышались возгласы, угрозы, бранные крики, в воздухе замелькали кулаки. Среди этого шума остался безучастен только дородный китайский купец. В пухлых пальцах, унизанных массивными бриллиантовыми перстнями, он держал длинную черную сигару, временами подносил ее к губам, с наслаждением пускал дым и поглядывал на часы. Потом обернулся назад и что-то сказал.
Палач взвесил в руке меч и подошел к коленопреклоненным преступникам. Толпа затаила дыхание. Лишь запоздалый женский смешок витал в пустой тишине. Толстый купец с улыбкой облизал губы и вынул сигару изо рта.
Гэм вдруг заметила, что кожа у палача светлее, чем у тех, что стояли вокруг. Обнаженный торс его казался бледно-оливковым. Он явно не принадлежал к монголоидной расе. Лицо скорее даже европейское. Каждое движение этого человека с невероятной отчетливостью запечатлевалось в ее памяти, будто в мозгу действовала этакая кинематографическая лупа времени. Вот плечевые мышцы шевельнулись, бицепс напрягся, вздулся бугром, по нему волной пробежала тень, мускулы на спине заиграли, колени неприметно спружинили, торс наклонился, поворачиваясь вбок, клинок взлетел вверх и назад, в следующий миг перед глазами мелькнул слепящий блеск — и внезапно там, внизу, что-то покатилось, покатилось… Гэм в ужасе стиснула руки — там, сама по себе, одна, катилась человеческая голова… а безголовое тело, жутко, непостижимо, непонятно, так и стояло на коленях, и из страшной раны в три ручья хлестала кровь.
Когда палач нагнулся и опять взял в руки меч, Гэм захлестнуло безумное желание кричать, молиться, перехватить его руку — ведь произойдет ужасное, будет уничтожена жизнь, в полнейшем смятении чувств она смутно угадывала, что искупить такое невозможно… Ведь этот меч грозит уничтожить и ее самое, ведь там ее собственная шея, ведь смерть кровожадным тигром набрасывается на жизнь вообще, на всех, всех… Целиком во власти этого борения, Гэм стояла с беспомощно расширенными глазами, не понимая, отчего никто не возмущается, отчего эти желтые, искаженные лица в толпе, с их глазами, носами, ртами, — отчего они не разражаются криком, воплем, бурей, не восстают против ужаса, который, играя мускулатурой, легонько сгибает колени и с чудовищной гибкостью заносит клинок… Сейчас, сейчас Гэм закричит, позовет на помощь, помешает этому — и тут в сердце словно ударила молния, напряжение отпустило, вместо крика с губ слетел тихий хриплый стон, спазм исчез, сменился какой-то студенистой мягкостью. Обезглавленное тело рухнуло, стало кровавой, загадочно недвижной массой, и его оттащили прочь. Черная кровь мало-помалу впитывалась в почву. Пришел черед следующего осужденного. Этот отказался от повязки на глазах и стал на колени прямо возле кровавой лужи. Лицо его не выражало ничего. Не поднимая взора, он склонил голову перед палачом. Невольно Гэм посмотрела на палача. Тот стоял, опершись на меч, за спиной приговоренного, рот кривился в усмешке, смысл которой обостренное до предела восприятие Гэм тотчас же истолковало правильно.