— Софизмы…
— А что на свете не софизмы? Возможно ли вообще быть серьезным? Если хоть раз видел мир в полудреме… на грани сна и яви… на этом зыбком рубеже, видел с той, другой стороны, то, желая подступить к этому миру серьезно, непременно испытываешь какое-то диковинное чувство. Ох уж эти философы, они так презирают софистов и, выискивая причины, даже поесть забывают… А мы, счастливые софисты, мы хотим есть… всеми органами чувств ощущать мучнистую мякоть золотистых бананов, красные клешни омаров из ресторана «Палас» в Сингапуре и бледно-желтые ломтики спелых ананасов, а обезьяны пускай сбрасывают нам кокосовые орехи и сидят вокруг, словно этакие первобытные зрители, словно призывая не думать о прошедшем… словно предостерегая: не стоит слишком долго размышлять о метаморфозах… О божественный голод! Ведь иначе мы по сей день не слезли бы с деревьев… Голод, вечный голод. — Лавалетт принялся ломать клешни омара, не желая предоставить это никому другому, а Гэм с увлечением чистила бананы и ананас.
Лавалетт решил попробовать сесть в Малакке или Порт-Диксоне на пароход и добраться до какой-нибудь суматранской гавани. До побережья было рукой подать, и вечером они взошли на борт каботажного суденышка. И капитан, и вся команда были китайцы. Гэм и Лавалетт оказались здесь единственными белыми. Капитан отвел им крохотную каюту, где стояло лишь несколько стульев и царила удушливая жара. Цветные пассажиры расположились на палубе. Лавалетт велел тамилу достать из багажа два гамака и шагнул в палубную толчею. Пробираясь среди этого столпотворения, он ненароком наступил на руку какому-то китайцу, который злобно зашипел и встал, но вдруг осекся и широко раскрыл глаза. Лавалетт сделал вид, будто ничего не заметил, и прошел дальше, но, подвешивая гамаки, пристально смотрел на этого человека.
Устроив Гэм в утлом гамаке, он подозвал тамила. Поручил ему наблюдать за капитаном и немедля сообщить, если тот предпримет что-нибудь подозрительное. Потом он тоже вытянулся в гамаке, но прежде снял револьвер с предохранителя.
Луна освещала палубу почти как днем. Откуда-то тянуло неприятным, сладковатым запахом — китайцы курили опиум. Ровно постукивали по дереву цепи и тросы, машины торопливо и одиноко пыхтели в ночи. Но вот словно бы мелькнула тень — косой луч света скользнул по согнутой спине.
А минуту спустя появился тамил и сообщил, что капитан оживленно беседует с каким-то китайцем. Лавалетт приказал слуге охранять Гэм. Еще несколько минут — и неподалеку послышались тихие шаги. Капитан с двумя сопровождающими. Прячась в тени дымовых труб, они старались незаметно подобраться к Лавалетту.
Он подпустил их как можно ближе, а когда они вышли из тени на яркий лунный свет, шепотом скомандовал:
— Стой!.. Руки вверх…
Застигнутые врасплох, все трое подняли руки.
— Кто шевельнется, получит пулю… — сказал Лавалетт. — Капитан, быстро ко мне… Чего тебе надо?
Желтолицый с ухмылкой залопотал что-то насчет правительственного объявления о розыске, о вознаграждении и показал на китайца, который его опознал.
— Как велико вознаграждение? — спросил Лавалетт.
Капитан назвал значительную сумму.
— Врешь, — сказал Лавалетт, — мне эта сумма известна точно. Говори правду. Или я потеряю терпение.
Перепуганный китаец назвал половинную цифру.
— Ты получишь ее от меня, но за это сделаешь остановку в часе хода от Малакки и шлюпкой отвезешь меня на берег. Понял?
— Да.
— Твое счастье. А теперь оставьте меня в покое.
Китайцы исчезли. Лавалетт с облегченным вздохом покосился на Гэм. Она спала и ничего не слышала. Тогда он отдал револьвер тамилу и велел ему смотреть в оба. Но ничего больше не произошло.
На рассвете шлюпка ткнулась в береговой песок. Лавалетт бросил рулевому деньги и дождался, чтобы на пароходе снова развели пары. Потом он обернулся к Гэм.
— Трудностей оказалось больше, чем я рассчитывал, а главное, все крайне неудобно. Если китайцы уже оповещены, из гавани не выберешься. Нужно поскорее уехать отсюда, потому что китайцы наверняка захотят получить двойное вознаграждение и в Малакке незамедлительно предупредят англичан. А у тех всегда под рукой солдаты-сикхи, которые могут доставить нам массу неприятностей. Придется идти через горы.
Удалось нанять несколько носильщиков, повара и двух сингалов, а кроме того, четырех китайских кули для переноски багажа. Тамил сумел достать двухколесные повозки-гери, и скоро маленький обоз отправился навстречу разгорающемуся утру.
Поначалу дорогу окаймляли кофейные плантации. Потом начались оловянные копи, где китайцы в корзинах и мешках таскали из карьера намытый реками рудоносный песок, ссыпая его в дощатые желоба с водой. Быстрое течение уносило песчинки и землю. Тут же рядом в маленьких плавильных печах, работавших на древесном угле, выплавляли олово и формовали в длинные бруски. В Куала-Лумпуре Лавалетт пополнил багаж.
Затем караван направился в Куала-Кубу, а оттуда в горы. Переночевали в каком-то бунгало и рано утром начали подъем. Гэм плотно обмотала ноги бинтами, пропитанными специальным составом, чтобы защититься от пиявок, которые кишели повсюду — на кустах и на земле — и так и норовили присосаться. Шел дождь, туман висел в кронах деревьев. Лавалетт шагал рядом с осликом Гэм и, заметив, что в руку ей жадно впилась пиявка, предупредил: отрывать эту дрянь нельзя — останется скверная рана. Он прижег пиявку сигаретой, та скорчилась и отвалилась.
— Надо было отправить вас в Сайгон, — сказал он.
— Что-то вы уж очень сентиментальны. Видно, дело плохо.
— Напротив. Я чувствую накал неведомой опасности. Стараюсь перехитрить подстерегающего противника, у которого на руках все козыри. Этим окупаются любые усилия. Но у вас тут косвенный интерес, и потому вы более восприимчивы к неудобствам нашего путешествия.
— О нет, мне все это далеко не безразлично, — сказала Гэм, скользнув по нему быстрым взглядом.
К полудню движение стало особенно утомительным. Под палящим солнцем каравану пришлось преодолеть вброд несколько речушек; Гэм погружалась в воду до плеч. Лавалетт поддерживал ее с одной стороны, носильщик-сингал — с другой. На берегу она смеясь встряхивалась и говорила, что солнце быстро ее высушит. Но Лавалетт в конце концов допек ее рассказами о болотной лихорадке и малярии — она испугалась и сняла сырую одежду. Тамил принес стальной чемодан с бельем, и Гэм с восторгом насладилась прелестью противоположностей: в джунглях Юго-Восточной Азии она надевала мягкий шелк, пахнущий английскими духами.
Переодевание взбодрило ее. Она выбралась из паланкина и, весело болтая, пошла рядом с Лавалеттом.
— Удивительно все-таки, до какой степени настроение человека, эта сокровенная, сплавленная из великого множества душевных сил, сложная целостность, зависит от внешних обстоятельств. Я переодеваюсь, чувствую прикосновение сухого шелка, вдыхаю пряный запах белья — и радуюсь…
— Одна из уловок жизни — связывать последние вещи с первыми, соединять самое сокровенное с самым поверхностным, чтобы поклонники реальности, геометры бытия, ретивые умельцы — ох какие ретивые! — покачали головой и не поверили в эту связь, они ведь думают, что так быть не может. Потому-то они и не находят ключа… и никогда не бывают властителями жизни, они всегда ее служители… одни вечно жалуются, другие бодры и деловиты, третьи спесивы, как мелкие чиновники, но все они только служат. Бытие повинуется чутью, а не логике. Самое смехотворное на свете — это гордость мелочных торгашей, которые свято верят, что владеют логикой и умеют мыслить. У них это именуется философией и окружено почетом. Как будто озарения отнюдь не главное, а выстроенная на них система — просто этакие перила, чтобы бюргер перешел через мост без головокружения и… все равно ничего не понял. Ведь, хвала Будде, жизнь защищает себя от того, чтобы всякий понимал ее. Да и что значит — понимать, ведь можно лишь почувствовать. При этом бывают забавные штуки, смешные путаницы — вот, скажем, на пути встречается дверь. Кто хочет идти дальше, должен ее открыть. А она массивная, тяжелая, с замками и засовами… Чтобы открыть ее, наш мелочной логик, не долго думая, вооружается самым тяжелым инструментом. Дверь не поддается. Сведущий же легонько толкает ее — и она распахивается. Однако вообще-то не стоит так пространно рассуждать о жизни, любителей порассуждать и без того хватает… — Лавалетт засвистел, подражая лесному голубю. Гэм прислушалась, нет ли отклика.
Она понимала, отчего из Лавалетта нежданно-негаданно выплескивалось мальчишество, отчего порою в нем что-то резко обрывалось и внезапно оборачивалось детской наивностью, — у всех глубоких вещей двойственный облик, только посредственность всегда одинакова.
Через болотистые рисовые поля караван наконец добрался до Меконга. Деревенский староста повел их к бунгало. Но едва они туда направились, как чей-то молодой голос окликнул их по-английски. Из древесных посадок, размахивая широкополой соломенной шляпой, выскочил всадник:
— Европейцы… Как я рад!.. Вы должны остановиться у меня…
Он осадил коня, представился: Скраймор, — предложил им гостить у него сколь угодно долго и сразу же направил караван к своему дому. На его зов во двор высыпали японские служанки, отвели вновь прибывших в баню. Потом Скраймор показал им свои владения. На каучуковых плантациях как раз откачивали сок. Зубчатые надрезы белели на коре, точно рентгеновские скелеты деревьев. Малайки тащили оловянные бидоны с млечным соком к машинам-коагуляторам. Одна из женщин сверкнула взглядом на Лавалетта.
— Какая гибкая, — сказал он Скраймору.
Желая угодить гостю, тот подозвал малайку, велел явиться вечером в дом и приготовить сямисен: она будет музицировать. Женщина энергично кивнула и поспешила прочь, да так быстро, что ей пришлось приподнять саронг.
— Она сейчас помогает собирать каучук, — сказал Скраймор, — а вообще ее место в доме.
Чуть в стороне была оранжерея, где Скраймор устроил террариум. Когда он открыл дверь, навстречу пахнуло тяжелой духотой. За толстыми стеклами висели на ветвях клубки рептилий, грелись на солнце. Медленно и прямо-таки сладострастно-непристойно поднимались узкие головки с шевелящимися раздвоенными язычками, с глазами без век, тянули за собой извивы тела — непостижимое зрелище. Гэм вдруг поняла, отчего оно столь непостижимо и жутко: у змей нет ни лап, ни ног. Вопреки всем человеческим законам эти безногие тела передвигались с ужасающим проворством, лишь слегка цеплялись концом хвоста за дерево и, словно в насмешку над всеми законами тяготения, умудрялись при столь малой опоре перекинуться мостом между деревьями. То была квинтэссенция жизни в самой ее отвратительной форме. Чудовищными кольцами петляла среди листвы анаконда; боа как бы вытекали из чащобы корней; неподвижно висел на суке питон; удавы, прекрасные как Люцифер, обвивали стволы.