Ген. Очень личная история — страница 109 из 120

В настоящее время ПГД можно использовать для отсеивания эмбрионов, несущих детерминанты моногенных заболеваний вроде муковисцидоза или болезней Хантингтона и Тея – Сакса. Но в принципе генетическую диагностику ничто не держит в рамках моногенных заболеваний. Даже без напоминания из фильмов, подобных «Гаттаке», несложно понять, сколь дестабилизирующей может быть эта идея. У нас нет ни моделей, ни метафор, чтобы представить мир, в котором будущее ребенка разобрано на вероятности, а каждый плод диагностирован до рождения или даже причислен к «предживущим» еще до зачатия. Слово диагностика происходит от греческого «познавать раздельно, различать», но у этого «различения» есть моральные и философские последствия, выходящие далеко за пределы медицины и науки. На протяжении нашей истории технологии различения давали нам возможность выявлять, лечить и исцелять больных. В своей благожелательной ипостаси они позволяли нам упреждать болезни с помощью диагностических тестов и профилактических мер и подбирать подходящее лечение (например, исследовать ген BRCA1 ради проведения профилактической терапии рака груди). Но те же самые технологии порождали удушливые определения нормальности, отделяли слабых от сильных и в самых чудовищных своих воплощениях вели к мрачным бесчинствам евгеники. История человеческой генетики напоминала нам вновь и вновь, что «познавать раздельно» часто начинается с акцента на «познавать», а заканчивается ударением на «раздельно». И это не случайное совпадение, что масштабный антропометрический проект нацистских ученых – маниакальное измерение роста, размеров челюстей, параметров головы, длины носа – тоже однажды был узаконен как попытка «познать отличия людей друг от друга».

Как выразился политический теоретик Десмонд Кинг[1147], «всех нас так или иначе втянет в режим „генного менеджмента“, который по сути своей будет евгеникой. Все будет происходить, скорее, во имя индивидуального благополучия, а не общей приспособленности популяции, менеджерами же будем мы с вами, наши доктора и наши государства. Генетическими изменениями будет управлять невидимая рука личного выбора, но совокупный результат окажется именно таким: координированной попыткой попутно „исправить“ гены следующего поколения».


До последнего времени область генетической диагностики и вмешательств руководствовалась тремя негласными принципами. Во-первых, диагностические тесты в основном ограничивались генетическими вариациями, которые служат единственными мощными детерминантами болезней, – то есть высокопенетрантными мутациями, определяющими почти стопроцентную вероятность появления симптомов (как это бывает при синдроме Дауна, муковисцидозе, болезни Тея – Сакса). Во-вторых, недуги, вызываемые этими мутациями, чаще всего причиняли чрезмерные страдания или были принципиально несовместимы с «нормальной» жизнью. В-третьих, оправданные вмешательства – скажем, решение абортировать эмбрион с синдромом Дауна или прооперировать женщину с мутантным BRCA1 – утверждались общественным и медицинским консенсусом и проводились исключительно на основании свободного выбора.

Эти стороны треугольника можно представить моральными линиями, преступать которые большинство культур не хочет. Абортирование эмбриона с мутацией, определяющей вероятность развития рака, равную, скажем, 10 %, нарушает запрет на вмешательства при низкопенетрантных мутациях. Подобным же образом санкционированная государством процедура в отношении генетически больного человека без его согласия (или согласия родителей, если речь о зародыше) переходит границу свободы и непринуждения.

И все же сложно не заметить, что эти параметры по своей природе подвержены логике самоусиления. Это мы даем определение «чрезмерных страданий». Это мы размечаем границы «нормальности» и «ненормальности». Это мы принимаем медицинские решения о вмешательстве. И это мы устанавливаем рамки «оправданных вмешательств». Люди, наделенные теми или иными геномами, отвечают за определение критериев для выявления, вмешательства в жизнь и даже исключения появления людей, наделенных другими геномами. В общем, «выбор» кажется иллюзией, придуманной генами для продвижения отбора похожих генов.

И все же этот треугольник ограничений – высокопенетрантные мутации, чрезмерные страдания и оправданные вмешательства без принуждения – выступал полезным путеводителем по приемлемым формам генетических мероприятий. Нарушения этих границ, конечно, тоже случались. Возьмем для примера серию крайне провокационных[1148] исследований, в которых единственную генетическую вариацию использовали для принятия общественно значимых решений. В конце 1990-х участок генома под названием 5HTTLPR связали с реакцией на психологический стресс. Этот участок регулирует активность гена[1149], который кодирует молекулу, модулирующую передачу сигналов между определенными нейронами мозга. 5HTTLPR встречается у людей в двух аллельных вариантах – коротком и длинном. Примерно 40 % популяции несет первый из них, 5HTTLPR/короткий, который производит значительно меньше белка. Для короткого варианта неоднократно устанавливали[1150] связь с повышенными тревожностью и травматизмом, депрессией, алкоголизмом и рискованным поведением. Это была не сильная, но многоплановая связь: короткий аллель ассоциировался с повышенным суицидальным риском у немецких алкоголиков, с вероятностью депрессии у американских студентов колледжей и высоким уровнем ПТСР у участников боевых действий.

В 2010-м команда ученых запустила исследовательский проект под названием «Крепкие афроамериканские семьи»[1151], или SAAF, в бедном сельском регионе штата Джорджия. В этой поразительно унылой местности процветают преступность, алкоголизм, насилие, психические расстройства и наркомания. Ландшафт здесь испещрен заброшенными дощатыми домишками с выбитыми окнами, пустующие парковки усеяны иглами от шприцов, обстановка самая что ни на есть криминогенная. Половина взрослого населения не окончила старшую школу, и практически в половине семей нет отца.

В исследовательский проект привлекли 600 афроамериканских семей с детьми[1152] раннего подросткового возраста. Семьи случайным образом разбили на две группы. В первой детям и их родителям предоставили семь недель интенсивного образования, консультирования, эмоциональной поддержки и структурированных социальных мер, направленных на предотвращение алкоголизма, кутежей, насильственного и импульсивного поведения, употребления наркотиков. В контрольной группе вмешательство в жизнь семей было минимальным. Параллельно ученые секвенировали участок 5HTTLPR у детей из обеих групп.

Первый результат этих рандомизированных испытаний можно было предсказать на основании предшествующих работ: в контрольной группе у детей с короткими, «высокорисковыми», вариантами вдвое чаще, чем у подростков в среднем, наблюдали рискованные формы поведения, включая пьянство, прием наркотиков и беспорядочные половые связи. Это подтверждало выводы предыдущих работ о повышенных рисках у представителей такой генетической подгруппы. Второй результат оказался менее ожидаемым: эти же дети чаще отвечали на социальные вмешательства. В экспериментальной группе дети с аллелем высокого риска сильнее и стремительнее «нормализовывались», то есть как раз самые проблемные субъекты лучше всех реагировали на принятые меры. В параллельном исследовании осиротевшие младенцы с короткими вариантами 5HTTLRP исходно были более импульсивными и беспокойными в общении, чем дети с длинными вариантами, однако они же чаще выигрывали от попадания в благоприятную среду приемных семей.

Оба случая указывают на то, что короткий вариант кодирует этакий гиперактивный «датчик стресса» в структуре психологической восприимчивости, но в то же время и датчик, охотнее реагирующий на вмешательства, направленные на эту восприимчивость. Самые хрупкие формы психики скорее искалечатся травматичной средой – но их же будет легче восстановить целенаправленными мерами. Кажется, будто у психической устойчивости, или упругости, есть генетическое ядро: некоторые люди рождаются стойкими (и менее отзывчивыми на воздействия), в то время как другие рождаются чувствительными (и более склонными реагировать на изменения среды).

Концепция «гена устойчивости» зачаровала социотехнологов. В 2014 году в New York Times вышла статья[1153], где поведенческий психолог Джей Бельски рассуждал: «Следует ли нам стремиться к тому, чтобы выявлять самых восприимчивых детей и нацеливаться преимущественно на них, когда речь идет о распределении дефицитных мер поддержки и бюджетных денег? Я верю, что да». «Некоторые дети, согласно известной метафоре, подобны нежным орхидеям, – писал Бельски. – Они быстро увядают, если подвергаются стрессу и лишениям, но роскошно цветут, когда окружены заботой и поддержкой. Другие похожи скорее на одуванчики: они стойко переносят невзгоды, но и не получают особых преимуществ от позитивного опыта». Как полагал Бельски, отделяя эти «нежные орхидеи» от «одуванчиков» с помощью генетического профилирования, общество сможет гораздо эффективнее распоряжаться ограниченными ресурсами. «Можно даже вообразить день, когда мы сможем генотипировать всех детей в начальной школе, чтобы обеспечить лучшими учителями тех, кто способен извлечь из помощи максимум пользы».

Генотипировать всех учеников начальной школы? Выбирать приемную семью в соответствии с генетическим профилем? Одуванчики и орхидеи? Разговор о генах и предрасположенностях уже явно выскользнул из прежних границ: от высокопенетрантных мутаций, чрезмерных страданий и оправданных вмешательств он устремился к социальной инженерии на основе генотипов. Что, если генотипирование выявит ребенка с риском развития униполярной депрессии или биполярного расстройства? А как насчет генетического профилирования в отношении жестокости, криминальных наклонностей или импульсивности? Что тогда расценивать как «чрезмерные страдания» и «оправданные вмешательства»?