«Вмешивайтесь, вмешивайтесь, вмешивайтесь», – напутствовал в 1910 году британский евгеник Сидней Вэбб. Через 60 с небольшим лет легализация абортов и развитие методов анализа генов определили первую формальную систему координат для нового вида генетического «вмешательства» в человеческий организм – новой формы евгеники.
Она – как спешили подчеркнуть сторонники – не была той «дедовской» евгеникой нацистов. В отличие от американской евгеники образца 1920-х или ее более вирулентного европейского штамма 1930-х, новая евгеника не предполагала насильной стерилизации, заточения или уничтожения в газовых камерах. Женщин не ссылали в вирджинские изоляционные лагеря. Судей не ангажировали на навешивание ярлыков «имбецил», «дебил» и «идиот», а «правильное» число хромосом не выбирали на чей-то личный вкус. Генетические тесты, на которых основан отбор эмбрионов, были, по утверждениям их сторонников, объективными, стандартизованными и научно точными. Корреляция между результатами анализа и последующим развитием выявляемого им синдрома приближалась к 100 %: к примеру, у всех детей с лишней копией 21-й хромосомы либо с нехваткой одной копии X-хромосомы проявлялась хотя бы часть ключевых симптомов синдрома Дауна или Тёрнера соответственно. А самое главное, пренатальную диагностику и избирательное прерывание беременности проводили без государственных предписаний и централизованных распоряжений, зато с полной свободой выбора. Женщина сама решала, проводить диагностику или нет, узнавать ее результаты или нет, прерывать беременность или сохранять – даже если у плода выявили аномалии. Так выглядело благожелательное воплощение евгеники, которое ее адепты назвали неоевгеникой, или ньюгеникой.
Ключевое различие между новой и старой евгеникой заключалось в использовании генов в качестве единиц отбора. Для Гальтона, американских евгеников вроде Придди и нацистских евгеников единственным способом обеспечить генетический отбор был отбор по физическим или психическим качествам – то есть по фенотипическим признакам. Однако все эти признаки были сложными, четкую связь которых с генами не так легко установить. Уровень умственного развития, к примеру, может зависеть от генов, но гораздо вероятнее, что он определяется совокупным действием генов, условий среды, их взаимоотношений, различных триггеров, случайностей и возможностей, предоставляемых организму. Таким образом, отбор по признаку умственного развития не может гарантировать, что селекция ведется и по «генам умственного развития» – точно так же, как отбор по признаку богатства не означает, что идет селекция способности накапливать ресурсы.
По убеждению приверженцев новой евгеники, ее важнейшим улучшением по сравнению с подходом Гальтона и Придди было то, что ученые теперь могли отбирать не фенотипы как суррогаты их генетических детерминант, а напрямую нужные гены – с помощью изучения генотипа плода.
Многим энтузиастам неоевгеники казалось, что эта область знаний сбросила с себя зловещую вуаль прошлого и заново выпорхнула из куколки науки. Диапазон интересов новой евгеники расширился к середине 1970-х. Пренатальная диагностика и избирательные аборты создали платформу для частной версии негативной евгеники – отбора против ряда генетических заболеваний. Но неразрывно связанным с ней было стремление развить столь же обширную и свободную от вмешательств форму позитивной евгеники – отбора в пользу благоприятных генетических черт. Генетик Роберт Синсхаймер описал это так: «Старая евгеника была ограничена[751] наращиванием численности лучших составляющих нашего генофонда. Новой евгенике, по идее, под силу обеспечить перевод всего непригодного на новый генетический уровень».
В 1980-м Роберт Грэм[752], предприниматель-миллионер, разработавший ударопрочные солнцезащитные очки, основал в Калифорнии банк спермы, где хранился бы генетический материал мужчин исключительно «высшего интеллектуального калибра», и его могли бы использовать для оплодотворения исключительно здоровых и умных женщин. Названный Репозиторием для выбора зародышей, банк выискивал сперму нобелевских лауреатов по всему миру. Физик Уильям Брэдфорд Шокли[753], изобретатель кремниевого транзистора, был одним из немногих ученых, согласившихся на донорство. Пожалуй, предсказуемо Грэм позаботился о сохранении собственной спермы в этом банке – под предлогом того, что он «будущий нобелевский лауреат» (хотя стокгольмский комитет пока не отдал должное его заслугам[754]), гений на подходе. Как бы ни был Грэм предан собственным фантазиям, общественность его криогенной утопией не увлеклась. За 10 лет с момента основания банка лишь 15 детей было зачато с использованием спермы из репозитория[755]. О каких-либо долгосрочных достижениях большинства детей ничего не известно, и, видимо, ни один из них пока не получил Нобелевскую премию.
Хотя грэмовский «банк спермы гениев» высмеивали, а потом и вовсе закрыли, некоторые ученые одобряли изначально продвигаемые им идеи «выбора зародышевых клеток», наделяющие людей свободой выбирать генетические детерминанты своего потомства. Банк спермы избранных генетических гениев был явно сыроватой идеей – однако, с другой стороны, отбор «генов гениев» в сперме казался абсолютно здравой перспективой.
Вот только как отбирать сперматозоиды (или яйцеклетки), несущие в себе специфические улучшенные генотипы? Можно ли внести в геном человека новый наследственный материал? Хотя тогда еще не были прорисованы четкие контуры технологии позитивной евгеники, некоторые ученые видели в этом лишь техническое препятствие, устранимое в ближайшем будущем. В рядах проповедников позитивной евгеники громко звучали голоса биологов-эволюционистов Эрнста Майра и Джулиана Хаксли, генетика Германа Мёллера, популяционного биолога Джеймса Кроу. До рождения евгеники единственным механизмом селекции благоприятных человеческих генотипов был естественный отбор, управляемый жестокой логикой Мальтуса и Дарвина – борьбой за выживание и медленным, утомительным закреплением позиций выживших. Естественный отбор, как писал Кроу[756], свиреп, нелеп и неэффективен. Искусственный же отбор генов и манипуляции с ними, напротив, могут опираться на «здоровье, развитие ума или счастье». Движение поддержали ученые, интеллектуалы, писатели и философы. Фрэнсис Крик, как и Джеймс Уотсон, решительно выступал за неоевгенику. Джеймс Шеннон, директор Национальных институтов здоровья, заявил Конгрессу США, что генетический скрининг – это предмет не только «морального долга представителей медицинской профессии[757], но и серьезной социальной ответственности».
Поскольку неоевгеника набирала интернациональную популярность, ее основатели отважно пытались разорвать ассоциации нового движения с его неприглядным прошлым, а конкретно – уничтожить призрак нацистской евгеники. Они утверждали, что немецкая евгеника низверглась в бездну нацистских ужасов из-за двух критических ошибок: научной безграмотности и политической нелегитимности. Лженауку использовали для поддержки лжегосударства, а лжегосударство, в свою очередь, пестовало лженауку. Новые евгеники собирались обойти эти ловушки за счет приверженности двум магнетическим ценностям – научной точности и свободы выбора.
Научная точность гарантировала бы, что пороки нацистской евгеники не инфицируют новую систему. Генотипы оценивали бы объективно, без помех или предписаний со стороны государства, исключительно на основе строгих научных критериев. Возможность выбора сохранялась бы на каждом этапе, что гарантировало бы полную свободу принятия решений в рамках евгенической селекции – как относительно пренатальной диагностики, так и относительно абортов.
И все же, по мнению критиков, неоевгенику пронизывали некоторые из тех же принципиальных недостатков, что снискали дурную славу ее предшественнице. Самая резонансная критика новой евгеники пришла (что неудивительно) со стороны той дисциплины, которая и вдохнула в нее жизнь, – генетики человека. По мере продвижения своих исследований Маккьюсик и его коллеги все четче понимали, что взаимосвязи человеческих генов с заболеваниями гораздо сложнее, чем могли ожидать евгеники. Синдром Дауна и карликовость предоставляли в этом отношении поучительные примеры. В случае синдрома Дауна, при котором хромосомные аномалии четко выражены и легко выявляются, а связь между ними и клиническими проявлениями в высшей степени предсказуема, пренатальная диагностика и аборты могли показаться оправданными. Но даже при этом синдроме, как и при карликовости, индивидуальные различия между пациентами с одинаковыми мутациями были поразительными. У большинства людей с синдромом Дауна наблюдались серьезные физические и умственные отклонения. Однако у некоторых, вне всяких сомнений, функциональность по большей части сохранялась, и такие пациенты могли вести относительно самостоятельную жизнь, требующую минимального вмешательства. Даже целая лишняя хромосома – самая значительная из возможных для человеческих клеток генетических аномалий – не могла самостоятельно и однозначно предопределять недееспособность: она существовала в конкретном генетическом контексте, и ее влияние корректировали факторы среды и геном в целом. Генетическое заболевание и генетическое благополучие были не обособленными соседними странами, а скорее плавно переходящими друг в друга территориями, разделенными тончайшими, зачастую прозрачными, границами.
Еще сложнее дело обстояло с полигенными заболеваниями – скажем, с шизофренией или аутизмом. Хотя было отлично известно, что в развитии шизофрении значителен генетический компонент, уже ранние исследования указывали на глубокую вовлеченность в процесс множества генов, расположенных на разных хромосомах. Как отрицательный отбор мог бы искоренить все эти независимые детерминанты? И что, если какие-то из генетических вариантов, запускающих в особых средовых и генетических контекстах развитие психического расстройства, были бы именно теми генами, которые в других условиях расширяют возможности? По иронии судьбы, Уильям Шокли – самый выдающийся из доноров грэмовского банка спермы – страдал от параноидного синдрома, плохой переносимости общества и приступов агрессии, что некоторые его биографы относили на счет высокофункционального аутизма