Генделев: Стихи. Проза. Поэтика. Текстология — страница 11 из 90

(ок. 1740–1810)

«Гутен морген, доброе утро, Господь Всемогущий…»

Гутен морген, доброе утро, Господь Всемогущий.

Я, Леви Ицхак, сын Сары из Бердичева,

пришел к Тебе, Господи, потребовать ответа:

Что Тебе от Израиля?

Зачем Ты взвалил себя на сынов Израилевых?

Все слова свои Ты обращаешь к сынам Израиля,

и все, что заповедал Ты, Ты приказал сынам Израиля!

Или нет других народов у Тебя?

Римляне, персияне, вавилоняне?

Что говорят германцы? Германцы говорят:

наш закон – превыше законов всех.

Римляне – что говорят они? Наше царство

над царствами всеми.

Но я, Леви Ицхак, сын Сары из Бердичева,

заявляю пред Тобою:

Да возвысится и да святится Имя Твое!

И не сдвинусь с того, где стою,

и стоять буду.

Конец настанет тьме рассеяния нашего —

и в конце рассеяния нашего

Да возвысится и да святится Имя Твое!

Иосиф Паперников

(1899–1993)

Меж польскими деревьями

Больше в стране, именуемой Польшею,

в парке не носятся Шлойме и Мойшеле,

Сарка не бегает взапуски с Леею

польскими ясеневыми аллеями.

Больше не светится окнами спаленка

тех близнецов, тех разбойников маленьких,

что на катке воевали друг с дружкою,

по льду лупя самодельными клюшками.

Только поземка танцуется Польшею

вдоль по жидовским кварталам заброшенным.

Тишь поселилась под старыми крышами,

мыши, как дети, и дети, как мыши там.

Тихо в стране, именуемой Польшею…

Дан Цалка

(1936–2005)

Идешь по Риму

…Идешь по Риму. Наизусть. Всех таинств причастясь его.

В гробу видавши этот Рим когда еще… И бешенство

сужает белые зрачки, и с закушенною губой

на город щуришься, что мы, что так любили мы с тобой:

на всю двусмысленность его объятий – хваток-наизлом,

на кодлу «rerum dominos», на них, стоящих за углом,

прекраснолядвийных рабынь, чьим тушкам достает страстей

меж унижением своим и тошной волею своей.

«Какая гадость! – пишешь ты: какая низость! сколько лет

дышу я воздухом тюрьмы, которой и названья нет!..»

…А вкус «кастельского» уже претит пресыщенным устам?

увял букет? вин аромат лелеять нёбо перестал?

и намозолил бельма Тибр? Джаниколо у нас пустырь?

базар провинциальный? А – когда и вспоминаешь ты —

как пировали напролет на холме «Рафаэля» при

игре на кровлях городских лучей медлительной зари,

как слепо столбенели пред каскадов водяной резьбой,

как папских скиснув… – говоришь: «Мы были молоды с тобой».

…Ты Константиновой стопы прожилки счел б и в темноте.

Не харч в трактирах смаковал – трактирных пиршества

страстей!

Ты слышал грай ворон в речах политиков и, как с листа,

читал по рылам, что маразм вписали подлость и тщета,

когда, напротив их гнезда в «Мороженом “Джолитти”», мы

подглядывали их возню из подворотен полутьмы.

«…Не-кро-поль» – медленно цедишь со всей гадливостью,

давно

отворотившись к городам отдохновенья сердцу, но

ты ль не сходил за своего в шатре роскошной голытьбы,

то Вечность на песке времен раскидывает, чьи столбы

в рост божествам – Агафье, глаз ее слезинкою горит —

и – Эрос Буйствующий… Взгляд стекает в боен лабиринт,

где страждут пилигримы. Но – причастны к тайне счастья мы:

«Рискуй украсть!» – чему залог – наше цветенье средь зимы!

…Да! одиночество – болезнь, но несмертельна эта боль.

В рассвета пепле, да склонит тень Эвридика над тобой!

скует дыхание, распнет среди простынной белизны,

но – ты, тоскуя, вспомнишь Рим прелестный наш,

где даже в сны

врывался город-Властелин Неулестимый, чья рука

при склоне дня над головой вздымала монументы, как

секиры, он – сокрывший лик под рябью ста карикатур —

Рим – весь во всем и весь нигде, как по изгнании – Сатурн!

…И тот ночной концерт в саду, когда, при факелах горя,

и – от предчувствия! – лицо цвет принимало янтаря,

и как всегда полувсерьез шептал ты, вспоминая ту,

трамвайной незнакомки «ах, божественную красоту»…

…О, как терзает нежный слух квартет потасканных бродяг,

бродячих музыкантов, что поют на мертвых площадях,

(однако, с наслаждением мурлычешь их мотивчик, да?) —

еще бы! римлян сучью кровь – ты презирал ее всегда…

…Ты охолопел. Виртуоз Посланий-В-Склянках-По-Водам!

Рим – барин твой! А ты ему настолько душу запродал,

что трусишь, что твоя хвала простая Риму так проста,

что слух плебейский не почтят твоей духовности уста!

или любовь так велика твоя к нему, что стала всей

твоею жизнью? и – нельзя! как только обожраться ей?

и что любовь самим должна тобою быть осквернена?

и только через скверну путь в мир из Горчичного Зерна!

…Ты – прав. Не принесли года свободы мне и счастья – нет!

И все еще привержен я пристрастьям юных наших лет.

Но тыще бесов дав приют в себе, я не менял лица,

но не осмеливался сам рубить наотмашь, до конца

по тонкой паутине над провалом черной пустоты;

как Гулливер!.. Чтоб боль! чтоб боль! чтобы – от шеи

до пяты!..

чтоб шорох боли в волосах!.. чтоб кожей всей своей: я – жив!

Иегуда Амихай

(1924–2000)

От переводчика

Иегуда Амихай – самый знаменитый поэт современного Израиля. При личном знакомстве он производит впечатление сдержанного, даже тихого, очень воспитанного и скромного господина. Тем не менее его очень много. Он занимает много места в Израиле, в культурном пространстве страны. Иегуда Амихай – поэт страны, признанный страной.

Он не герметический гений, гений поэзии послезавтра или никогда.

Он не имперский, бронзовеющий на глазах, певец истории и государства.

Не элитарный поэт (узкий кружок своих…). Амихай – поэт-демократ. Он для всех.

По-моему, Амихай не рискует в стихе. Поэтический темперамент не понуждает его к прогулкам по канату, не чреватым падением лишь при полной вере в наличие этого волоска над бездной. В этом смысле Амихай похож на Бродского – прочностью и безрисковостью поэтики, традиционализмом.

Содержание стихов Амихая – поэзия, увиденная и нащупанная в миру, в бытии, метафизика ему не чужда, она не объявлена, но дает о себе знать холодком, метафизическим сквознячком его стихов. Но стихи эти открыты для прочтения и соучастия, открыты читателю, выданы современникам на сопереживание.

И при этом его поэзии свойствен аристократизм. Того толка, когда за простотой изъяснения стоит изысканность речи, добротная, джентльменская ясность – ясное сознание.

Натравить хищные воспоминания

Сегодня я думал о ветре в твоих кудрях,

о том, насколько раньше тебя я пришел в этот мир,

о вечности, куда я раньше тебя уйду.

О пулях, нашедших не меня на войне,

А моих однополчан,

которые были лучше, чем я,

потому что не продолжили жизнь, а я жил,

о том, как ты стоишь летом голая перед плитой,

и о том, как, прищурясь, пытаешься дочитать страницу

при последних лучах уходящего дня.

Смотри: мы получили больше, чем жизнь.

А теперь надо взвесить все, все оценить в тяжких снах

и натравить нашу хищную память на то,

что есть «настоящее время».

Белая негритянка

Опять тоска моя и томленье,

когда на чужие смотрю освещенные окна:

кто?.. – некто… что? – стоит… где? – перед зеркалом… Или

уже снегопад состоялся внутри, в спальне,

посторонний король лег по королевскому праву на женщину,

что могла и должна

быть моей.

Белая моя негритянка!

С Абиссинской улицы,

с фальцетом дерзкого пацана,

не успевшим сломаться.

С нею, в горячей ванне.

А из соседнего переулка доносит обрывки диспута

на религиозную тему.

В моем времени, в твоем пространстве

Мы бывали вместе

в моем времени, в твоем пространстве.

Ты представляла место, а я – время.

Покой, тишина и тигрица – уживались в твоем теле, покуда

то в цветах, то в шелках, то в белом, то припав и отпрянув,

неслись мимо нас времена этого года.

Всем в себе человеческим мы поступились ради тигриного

права

на безмятежность, вечность, но и на готовность

в любую минуту полыхнуть и сгореть без остатка,

как сухие травы горят на исходе лета.

Я делил с тобой дни. Ночи.

Мы переглядывались с косыми дождями.

Мы не видели снов.

Сны нас не посещали. Мы не были «точно сновидцы».

Покой и тишина ночевали в нашем безумье.

В моем времени. В твоем пространстве.

Все это не иначе как сновиденье,

а тебе – сновидения в эти ночи

возвещают конец нашего романа.

Как возвещает множество чаек

о близости берегов.

Сонет

На их войне, четыре года, отрешив

себя от гнева и любви к врагам, отстранясь,

мгновенья безмятежности души отец

копил для нерожденного меня.

Мгновений горсть. Под бомбами, в песке

кровавом горсть собрал, ее сберег

и с нею рядом сохранялся в вещмешке

отцовой мамы каменный пирог.

Он складывал в глаза завалы тел —

пускай его глазами я взгляну —

он возлюбить, запомнить их хотел,

чтоб я не лег, как неопознанный мертвец,

он трупами набил глаза. Ошибся мой отец:

я шел на каждую свою войну.

Мы были удачным изобретением

Они ампутировали, отъяли

бедра твои от чресел моих.

Со мною они

всегда полевые хирурги.

Они расчленили нас, разобрали

на тебя и меня. Инженеры.

Жаль. Мы были удачным изобретением любви,

мы были любовной конструкцией:

биплан из мужчины и женщины,

с крыльями и со всем прочим:

немного взлетали,

немного летали.

Хаим Гури