«Гутен морген, доброе утро, Господь Всемогущий…»
Гутен морген, доброе утро, Господь Всемогущий.
Я, Леви Ицхак, сын Сары из Бердичева,
пришел к Тебе, Господи, потребовать ответа:
Что Тебе от Израиля?
Зачем Ты взвалил себя на сынов Израилевых?
Все слова свои Ты обращаешь к сынам Израиля,
и все, что заповедал Ты, Ты приказал сынам Израиля!
Или нет других народов у Тебя?
Римляне, персияне, вавилоняне?
Что говорят германцы? Германцы говорят:
наш закон – превыше законов всех.
Римляне – что говорят они? Наше царство
над царствами всеми.
Но я, Леви Ицхак, сын Сары из Бердичева,
заявляю пред Тобою:
Да возвысится и да святится Имя Твое!
И не сдвинусь с того, где стою,
и стоять буду.
Конец настанет тьме рассеяния нашего —
и в конце рассеяния нашего
Да возвысится и да святится Имя Твое!
Иосиф Паперников
Меж польскими деревьями
Больше в стране, именуемой Польшею,
в парке не носятся Шлойме и Мойшеле,
Сарка не бегает взапуски с Леею
польскими ясеневыми аллеями.
Больше не светится окнами спаленка
тех близнецов, тех разбойников маленьких,
что на катке воевали друг с дружкою,
по льду лупя самодельными клюшками.
Только поземка танцуется Польшею
вдоль по жидовским кварталам заброшенным.
Тишь поселилась под старыми крышами,
мыши, как дети, и дети, как мыши там.
Тихо в стране, именуемой Польшею…
Дан Цалка
Идешь по Риму
…Идешь по Риму. Наизусть. Всех таинств причастясь его.
В гробу видавши этот Рим когда еще… И бешенство
сужает белые зрачки, и с закушенною губой
на город щуришься, что мы, что так любили мы с тобой:
на всю двусмысленность его объятий – хваток-наизлом,
на кодлу «rerum dominos», на них, стоящих за углом,
прекраснолядвийных рабынь, чьим тушкам достает страстей
меж унижением своим и тошной волею своей.
«Какая гадость! – пишешь ты: какая низость! сколько лет
дышу я воздухом тюрьмы, которой и названья нет!..»
…А вкус «кастельского» уже претит пресыщенным устам?
увял букет? вин аромат лелеять нёбо перестал?
и намозолил бельма Тибр? Джаниколо у нас пустырь?
базар провинциальный? А – когда и вспоминаешь ты —
как пировали напролет на холме «Рафаэля» при
игре на кровлях городских лучей медлительной зари,
как слепо столбенели пред каскадов водяной резьбой,
как папских скиснув… – говоришь: «Мы были молоды с тобой».
…Ты Константиновой стопы прожилки счел б и в темноте.
Не харч в трактирах смаковал – трактирных пиршества
страстей!
Ты слышал грай ворон в речах политиков и, как с листа,
читал по рылам, что маразм вписали подлость и тщета,
когда, напротив их гнезда в «Мороженом “Джолитти”», мы
подглядывали их возню из подворотен полутьмы.
«…Не-кро-поль» – медленно цедишь со всей гадливостью,
давно
отворотившись к городам отдохновенья сердцу, но
ты ль не сходил за своего в шатре роскошной голытьбы,
то Вечность на песке времен раскидывает, чьи столбы
в рост божествам – Агафье, глаз ее слезинкою горит —
и – Эрос Буйствующий… Взгляд стекает в боен лабиринт,
где страждут пилигримы. Но – причастны к тайне счастья мы:
«Рискуй украсть!» – чему залог – наше цветенье средь зимы!
…Да! одиночество – болезнь, но несмертельна эта боль.
В рассвета пепле, да склонит тень Эвридика над тобой!
скует дыхание, распнет среди простынной белизны,
но – ты, тоскуя, вспомнишь Рим прелестный наш,
где даже в сны
врывался город-Властелин Неулестимый, чья рука
при склоне дня над головой вздымала монументы, как
секиры, он – сокрывший лик под рябью ста карикатур —
Рим – весь во всем и весь нигде, как по изгнании – Сатурн!
…И тот ночной концерт в саду, когда, при факелах горя,
и – от предчувствия! – лицо цвет принимало янтаря,
и как всегда полувсерьез шептал ты, вспоминая ту,
трамвайной незнакомки «ах, божественную красоту»…
…О, как терзает нежный слух квартет потасканных бродяг,
бродячих музыкантов, что поют на мертвых площадях,
(однако, с наслаждением мурлычешь их мотивчик, да?) —
еще бы! римлян сучью кровь – ты презирал ее всегда…
…Ты охолопел. Виртуоз Посланий-В-Склянках-По-Водам!
Рим – барин твой! А ты ему настолько душу запродал,
что трусишь, что твоя хвала простая Риму так проста,
что слух плебейский не почтят твоей духовности уста!
или любовь так велика твоя к нему, что стала всей
твоею жизнью? и – нельзя! как только обожраться ей?
и что любовь самим должна тобою быть осквернена?
и только через скверну путь в мир из Горчичного Зерна!
…Ты – прав. Не принесли года свободы мне и счастья – нет!
И все еще привержен я пристрастьям юных наших лет.
Но тыще бесов дав приют в себе, я не менял лица,
но не осмеливался сам рубить наотмашь, до конца
по тонкой паутине над провалом черной пустоты;
как Гулливер!.. Чтоб боль! чтоб боль! чтобы – от шеи
до пяты!..
чтоб шорох боли в волосах!.. чтоб кожей всей своей: я – жив!
Иегуда Амихай
От переводчика
Иегуда Амихай – самый знаменитый поэт современного Израиля. При личном знакомстве он производит впечатление сдержанного, даже тихого, очень воспитанного и скромного господина. Тем не менее его очень много. Он занимает много места в Израиле, в культурном пространстве страны. Иегуда Амихай – поэт страны, признанный страной.
Он не герметический гений, гений поэзии послезавтра или никогда.
Он не имперский, бронзовеющий на глазах, певец истории и государства.
Не элитарный поэт (узкий кружок своих…). Амихай – поэт-демократ. Он для всех.
По-моему, Амихай не рискует в стихе. Поэтический темперамент не понуждает его к прогулкам по канату, не чреватым падением лишь при полной вере в наличие этого волоска над бездной. В этом смысле Амихай похож на Бродского – прочностью и безрисковостью поэтики, традиционализмом.
Содержание стихов Амихая – поэзия, увиденная и нащупанная в миру, в бытии, метафизика ему не чужда, она не объявлена, но дает о себе знать холодком, метафизическим сквознячком его стихов. Но стихи эти открыты для прочтения и соучастия, открыты читателю, выданы современникам на сопереживание.
И при этом его поэзии свойствен аристократизм. Того толка, когда за простотой изъяснения стоит изысканность речи, добротная, джентльменская ясность – ясное сознание.
Натравить хищные воспоминания
Сегодня я думал о ветре в твоих кудрях,
о том, насколько раньше тебя я пришел в этот мир,
о вечности, куда я раньше тебя уйду.
О пулях, нашедших не меня на войне,
А моих однополчан,
которые были лучше, чем я,
потому что не продолжили жизнь, а я жил,
о том, как ты стоишь летом голая перед плитой,
и о том, как, прищурясь, пытаешься дочитать страницу
при последних лучах уходящего дня.
Смотри: мы получили больше, чем жизнь.
А теперь надо взвесить все, все оценить в тяжких снах
и натравить нашу хищную память на то,
что есть «настоящее время».
Белая негритянка
Опять тоска моя и томленье,
когда на чужие смотрю освещенные окна:
кто?.. – некто… что? – стоит… где? – перед зеркалом… Или
уже снегопад состоялся внутри, в спальне,
посторонний король лег по королевскому праву на женщину,
что могла и должна
быть моей.
Белая моя негритянка!
С Абиссинской улицы,
с фальцетом дерзкого пацана,
не успевшим сломаться.
С нею, в горячей ванне.
А из соседнего переулка доносит обрывки диспута
на религиозную тему.
В моем времени, в твоем пространстве
Мы бывали вместе
в моем времени, в твоем пространстве.
Ты представляла место, а я – время.
Покой, тишина и тигрица – уживались в твоем теле, покуда
то в цветах, то в шелках, то в белом, то припав и отпрянув,
неслись мимо нас времена этого года.
Всем в себе человеческим мы поступились ради тигриного
права
на безмятежность, вечность, но и на готовность
в любую минуту полыхнуть и сгореть без остатка,
как сухие травы горят на исходе лета.
Я делил с тобой дни. Ночи.
Мы переглядывались с косыми дождями.
Мы не видели снов.
Сны нас не посещали. Мы не были «точно сновидцы».
Покой и тишина ночевали в нашем безумье.
В моем времени. В твоем пространстве.
Все это не иначе как сновиденье,
а тебе – сновидения в эти ночи
возвещают конец нашего романа.
Как возвещает множество чаек
о близости берегов.
Сонет
На их войне, четыре года, отрешив
себя от гнева и любви к врагам, отстранясь,
мгновенья безмятежности души отец
копил для нерожденного меня.
Мгновений горсть. Под бомбами, в песке
кровавом горсть собрал, ее сберег
и с нею рядом сохранялся в вещмешке
отцовой мамы каменный пирог.
Он складывал в глаза завалы тел —
пускай его глазами я взгляну —
он возлюбить, запомнить их хотел,
чтоб я не лег, как неопознанный мертвец,
он трупами набил глаза. Ошибся мой отец:
я шел на каждую свою войну.
Мы были удачным изобретением
Они ампутировали, отъяли
бедра твои от чресел моих.
Со мною они
всегда полевые хирурги.
Они расчленили нас, разобрали
на тебя и меня. Инженеры.
Жаль. Мы были удачным изобретением любви,
мы были любовной конструкцией:
биплан из мужчины и женщины,
с крыльями и со всем прочим:
немного взлетали,
немного летали.