Не афишировать источники доходов семьи, не хвастаться достатком, быть поскромнее.
Назвать своего первенца по возможности Александр, в крайнем случае Михаил или Борис.
Навещать могилы дорогих родственников и не хихикать при слове «йорцайт» и т. д.
Он не должен:
Пить, курить, хулиганничать.
Бросаться в глаза, привлекать внимание, быть стилягой.
Служить в армии, заниматься тяжелым физическим или опасным трудом верхолаза.
Ходить по девкам, заводить внебрачных детей в Токсово.
То же, но на гойке.
Быть мотом и гулякой, в сомнительной компании болтаться по танцулькам.
То же, но наоборот.
Ругаться матом. При детях.
Участвовать в сомнительных предприятиях радикальной оппозиции, лезть на рожон. Сидеть в тюрьме.
Сообщать, что папа – старший товаровед. Всем. Можно вытатуировать на груди: «Папа – товаровед». И клинок со змеей.
Сына – Менделем, дочь Басей. Дочь от любовницы – Фатимой Лазаревной.
Креститься на купола и в лоск напиваться на Троицу. Играть на трембите.
И т. п.
(А теперь скажите мне, что я антисемит…)
Что же делать, так меня воспитали. Точнее – так меня воспитывали: 43 года назад так было принято, когда папа принес пакет со мной из Снегиревки.
Что из всего этого получилось – дело десятое. Ничего хорошего, конечно, не получилось – исходный материал был с брачком, не первоклассный. Но мама с папой очень старались.
«И ничто меня не убедит, никакие аргументы критики, что провинциальную беллетристику Н.Н. или полудилетантские сочинения М.М. можно поставить в ряд с прозой А. Битова или поэзией, например, А. Кушнера, В. Сосноры (…..). Что Иегуда Амихай, Давид Авидан или Ханох Левин могут составить конкуренцию (и по культуре письма и по тематике) писателям России. Что Израиль способен воспитать фигуры масштаба Аверинцева, Эйдельмана, Белинкова. Оставьте! Право же, неловко тем, кто хоть частично испытал прикосновение к Великой Русской Культуре, и выслушивать подобные рассуждения». 1977, август, Бат-Галим.
Н.Н. и М.М. – довольно посредственные литераторы, жившие в то время и живущие по сей день в Израиле и писавшие (-шущие) по-русски. А подпись под письмом в редакцию журнала не то «Сион», не то «Время и мы» – М. Генделев. То есть моя подпись. Хорошо, что не отправил, правда… Нашел, разбирая бумажные завалы. Испытал ощущение «у-у-ффф».
Сколько мне лет понадобилось, чтобы не сглатывать комок при скандировании Символа Веры – «Beликая Русская Литература»? И труда сколько.
Жизнь? Полжизни? Сколько лет мне, сочинителю по-русски, понадобилось, чтобы врубиться, что литература вообще не Самое Главное в жизни, как учит Beликая Русская Литература! И что чем меньше этой самой литературы в жизни, тем как-то поздоровее будет. И литератору и его близким. А место литературы – в литературе. А каждой местной – в мировой.
Сколько я истрепал чужих и своих нервов, пока разучился судить Израиль по законам Руси советской. Расхотелось – да и то не до конца. А просто привык судить Израиль по законам Израиля. Потому что другим законам он почему-то не подчиняется.
Научился я чему-нибудь в свои 43 года?
Чему-нибудь. А именно: чужой израильский опыт – ни к черту не годится. А свой израильский опыт пригождается, конечно, но, как правило, тогда, когда его уже не к чему приложить. Как говорят французы: «Штаны дарят, когда уже задницы нет». А еще я выучился злому любопытству. Интересно посмотреть, как вы отреагируете на мое предложение. Попробуйте прожить с вышеприведенным кодексом молодого еврейского человека в Израиле. Вперед.
И детям тоже будет очень интересно. Детям до 16.
Я вполне вхожу в положение: обидно. Обидно, что нет никакой легкой музыки, троллейбусы ходят нерегулярно, вундеркинды не читают Эйдельмана и Астафьева, гондоны продают в автоматах, первенцев не принято называть Андрюша и Даша, писателя Ильфа и Петрова зовут Агнон и Ури-Цви Гринберг, в Беэр-Шеве нет ипподрома, балакaют на неиндоевропейском, крещенские морозы поставляют не вовремя, Росси ничего не построил в Рамат-Гане, сын вытатуировал на груди «Аба шели – старший товаровед».
И как только это все будет принято к сведению, понято и чувственному миру прощено – тогда, я обещаю вам! – ей-Богу, крест святая икона! – разверзнутся Небесные Сферы и под легкую музыку выйдет некто и по-отечески выговорит: «Хаим, хабиби, – зе ло пикник».
Вольно. Всем разойтись. Не забудьте выключить телевизор.
Вы свободны.
Вид на крепость в ясную погоду
Без малого полтора десятка лет тому я сидел за столиком ресторанчика в бухте Сен Жан д’Акр в Старом Акко и на задираемых бризом листах пол-фолио выписывал вензеля новой тогда поэмы «Вид на крепость в ясную погоду». Для тяжести и весомости на угол листа ставился стакан.
Времена были самые что ни на есть поэтические, сочинял я непрерывно и в возвышенном тоне, бабочка моей строфы… Собственно, именно тогда смутная идея вертикальной ориентации стихотворного периода с осью симметрии и соответствующей разверткой приобретала относительно рабочую форму, но как первые цеппелины украшались чугунным худ. литьем, я снабжал стих такой бароккальной лепниной и резным алебастром, что только молодостью, нахальством, чудом и на честном моем слове стихи мои летали, а не пикировали с высоты, осыпая фрагменты… Так вот – бабочкам моей строфы требовались листы хеци-фолио, мне – пленэр, сервированный морской вид, сигареты черного французского табаку и косой взгляд экскурсии иноязычных и разноплеменных, наблюдающих двадцативосьмилетнего, с несколько (да он поэт, наверное!) отлетающим взглядом пижона за письменными принадлежностями и бокалом желтого вина… Потом, и очень скоро – через пару-другую лет – вся эта декорация мне уже не только не требовалась, но категорически и досадно мешала: любая черная коробка на выбор и – тишина, тишина, тишина, пока с грохотом не услышу потрескивание, разворачивание сухого, электризованного – суше не бывает – шелка, муара крылышек своих мотыльков. А снаружи – пусть сварная крыша бронетранспортера, пусть шелушение и пеллагра опадающего потолка или рев и мяуканье толпы из предместий, нуднейшая беседа шелкопряда – посетителя не вовремя – пусть!
Таким образом, бабочкам моей строфы было еще играть и играть в куколки, а крутить петлю Нестерова – было не по чину.
Таким образом, мне о ту пору еще необходимыми казались листы, еле умещающиеся на куцем столике, чайки, помнящие, как последние известия, каким таким образом местный бей-басурман ага Сидонского вилайета, то ли аль-Джаззар, то ли другой какой Хоттабыч, накостылял под стенами Акко одному способному гипоманьяку, первому консулу, ах нет – уже и Буонапарте, хотя еще и не Наполеону I, не победимому, что общеизвестно, практически ничем, окромя дубины Народной войны, против которой нет приема, – ну вот мы и в приближенной к отхожему полю моей тогдашней психики обстановке: «Июль оркестры играют. У яблонь как серьги в ушах соловьи», – писал полтора десятка лет назад я, свежий репатриант, сидючи в крестоносном ресторане. И хотя – сразу отметаю справедливое обвинение – я ни разу не видал вблизи (и вдали) соловья, а ворон и попугай мне всегда были милее (но ведь херувимов я тоже не видал, а описываю с редкой достоверностью, ибо реалист) – я, конечно же, вышел на сюжет, как на солнце из-под ресторанного тента:
…ветки смородины
скажем,
крыжовника,
скажем
побоку тропке садовой —
и намок и пропахнул манжет
той, что вовсе не жжет —
мокрой крапивой сладкой цветущей медовой.
Дальше – я поехал вниз по перилам стихотворения, т. е. по его содержательным аспектам, цитирую в строчку из соображения экономии места и времени, а зачем мне это надо – не извиняясь, поясню в конце.
Итак: «крепостные мы – и беглые мы – все однокрепостные. (…) Не дарованная – вся свобода наша ворованная, родина нам – людская. Вся порода – думал я – природа у нас – воровская. (…) Что нам плен – Вавилон – отечество (…) да?…Драли нас на конюшнях, чего уж там!» Далее идет в той или иной степени затейливое описание Акко: «арапский офеня…», «сиди и соси свой финик», «то ли с Итаки яхта, то ли на Итаку яхта», «покой замка псов-рыцарей-госпитальеров». Слегка метафизического свойства наблюдение: «крепость – она же – прочность – антистрофа волне». И вот – наконец!
«…бредит в жару терраса (на которой я сижу – Миша Генделев, русский поэт), что она – веранда, и что не перебирают ей пыль кипарисы – но играют июль оркестры, о лужах тужит, недужит веранда, себе не находит места, и утешает – как может – себя Кораном. К слову: бедный средний туземный род – как один – рыбари-христиане…
Не то – мы – беглые – из средиземных вод. Мы тянем-потянем нети – пальчиками, да белыми, да с остриженными ногтями, однако кто говорит, что мы прерываем нити?…Акко в уши вошел караван с грузом иголок – таки вышьем-ка пальчиками умелыми – и лучше сейчас, чем потом – парус, чей долог и темен путь до Итаки, и – крепость, и – гладью, лемуры мои, не крестом». Конец цитаты навсегда. Уф-ф! Все ясно? Если – нет – продолжаю повествование.
Спустя 15 лет мой собеседник за столиком ресторана «Сен Жан д’Акр», русский прозаик Василий Аксенов (я, знаете ли, дружу с известными знаменитостями…) довольно долго, употребляя: «мы», «наша словесность», «наша литература», «наш с тобой, Миша, язык» и т. д., – довольно много, и горько, и доверительно говорил мне об утере ощущения по Аксенову «если все лабают вместе», а по Генделеву – «цеховой фени коллективного бессознательного».
Спустя 15 лет я не стал ни в коем случае читать вслух и наизусть вышепроцитированное художественное стихотворение как образец сходственного, рифмующегося с аксеновским «мы». За давностью состава преступления.
Спустя 15 лет строгого режима персонального содержания – персональной страны, персонального языка, персональной судьбы и персонального быта – я не вижу смысла в возврате на всеобщую Итаку, потому что слишком хорошо помню не дорогу туда (Сцилла, Харибда, первый поворот направо ве тамших яшар ад ха-соф!..), а дорогу оттуда. И не к последней твердыне крестоносцев в Палестине причалил я, оказывается, пару десятков лет тому, а к пляжу последней твердыни Израиля в Палестине вынесло меня, хотя (как написал поэт Верник) их было много на челне.