А у меня в душе (все же в психике. Когда не понимаешь значения слова «душа», рекомендую пользоваться словом «психика». – М.Г.) – паника, тревожно сплю, из содержания и смысла всего-то припасены несколько впечатлений о белогвардейском крымском ветре, что дует освежающе с Сиваша, общеизвестно – на Перекоп, с санаторной целебностью необычайной, да новые сведения о человеческой природе, мучающие меня какой-то фатальной, тоскливой неоднозначностью, впрочем, сведения, имеющие косвенное, едва ли не пунктирное отношение к заявленной теме моего сочинения. Но царапающие коготком, особенно в конце, там, где жалобно.
ПредКрымЦИК’а в двадцатом году работал сказочный экзот.
Этот славный человек, татарин и кристальный коммунист, отличался, помимо понятной должностной кровожадности, экстравагантностью даже по тем, по раздвижным крымским революционным меркам. Пар экзампль, противоречивый коммунар находился в переписке сам с собой. Сохранилась записка, заявление от гр. Вели Ибраимова председателю Крымского центрального исполнительного комитета товарищу Вели Ибраимову с просьбой выдать из фондов спецраспределителя по причине крайнего износа и обветшалости обмундирования – кожаночку и сапоги. На документе резолюция за подписью ПредКрымЦИК’а В. Ибраимова: «Куртку выдать сапог отказать. Тов. Вели Ибраимов».
Расстреляли это чудесное создание, не дожидаясь праздничного 37-го, в будничном, еще едва ли не вегетарианском 27-м. За, ясный пень, буржуазный национализм.
Омри Ронен, изрядный литературовед и сам изысканный писатель слов, как-то громко высказался на все, как теперь бы сказали, «экспертное сообщество»: мол, надо бы подсократить список авторов, изучаемых университетской филологией. Он, этот список, неприлично раздут и демократичен, и изучение нюансов биографии, допустим, Огарева – малоосмысленное времяпрепровождение. Аплодисменты.
«Экспертное сообщество», понятное дело, кротко согласилось, что да, смешно. И хорошее это предложение рассматривать отказалось наотрез. Вот именно…
А я – за! Мой довольно причудливый и, как недавно клинически подтвердилось, почти уже суммарный опыт существования в киммерийской и вообще киммероязычной литературе давно подсказывает, что надежда на то, что где-то там, в Алма-Аты, бесхозно валяются треуголка и растрепанный том Парни, – несостоятельна.
Не к тому я клоню, не к тому полагаю необходимым объясниться, чтобы с подмигиванием – «знай наших!» – признаться, что не бредю постранично оглавлениями и содержаниями сочинений Тарковского с точностью до Самойлова. Что не причастился волшебных таинств от лит. памятников Паустовского, Светлова, Нагибина и Астафьева. Из Переделкина мне рыдать, и кудри наклонять, и плакать не по кому. Пока.
«Пока» – не в смысле «приветик», а в смысле «до сих пор».
Все они хорошие, наверное, ребята и в своем калибре страшные были хищники и изрядные драчуны, но из литературы меня интересует только та, какую я сам не могу.
В идеале представить, а на практике написать.
И вообще я не люблю старших и не считаю нужным испытывать к ним почтение.
Старость не есть мудрость, а есть кислородное голодание головного мозга.
Здесь, в киммерийской литературе, я ищу поводы не для почтения, а для восхищения, но здесь доказывать необходимость введения экологических ограничений в области мирового языка и литературы, безусловно, стоит.
Но ж надо ж что-то ж делать с половодьем бессмысленных писателей бессмысленных слов бессмысленных книг. Надо! Что-то! Делать!
На пачке макаронных изделий (500 гр.), произведенных в Орловской губернии, я насчитал 423 слова на восьми языках, из которых два не смог отчетливо идентифицировать, насчитал, и это не считая цифр, иероглифов и пиктограмм, а также символов и звездочек. Макароны назывались «Макаронные изделия ушки “Тургенефф”».
«Не пить, оказывается, так же интересно, как и выпивать», – сказал укрощенный врачами Юрий Карлович Олеша, просидевши трезвенником в компании обильно отдыхающих. Вообще-то говоря – это неправда, я проверял.
Может быть, не писать так же интересно, как и писать, но ежели проснуться в соплях от полной и абсолютной метафизической сиротливости и, как следствие того – бестолковости, торкнутый в темя медным зубом ужаса, проснуться, сесть в кровати, озираясь, перед рассветом проснуться, например, перед иерусалимским, да ладно, чего уж там – на Москве проснуться, во тьме египетской проснуться, – то ощущение, что нет, мол, неинтересно (см. выше), не преобладает. Не доминирует.
Писать интересно, как свешиваться за перила: не круглый год хочется, но – интересно.
Помните, как персонаж Платонова утопился тоже из интереса, из любопытства: что есть смерть?
«Я вообще не понимаю, чем они (русские люди. – М.Г.) занимаются, если они не занимаются, кхе-кхе, литературой?» – как в 72-м сипел и клокотал Давид Яковлевич Дар, легендарный Дар, легендарный муж легендарной нашей левофланговой Веры Пановой, главный литературный карлик легендарного ленинградского ордена Ленина андеграунда 70-х годов.
(Из которого андеграунда Дар, надо отдать ему должное, пытался выпихнуть меня в люди, мотивируя, что я, кхе-кхе, не его секс и что стихи мои той поры, кхе-кхе, чудовищны. Что святая даже не правда, но Истина. Кхе! А я в люди выходить не хотел, а вместо этого уехал в 77-м в Святую страну Петах-Тиквы, о чем не жалею – землю есть буду крест святая икона век воли не видать.)
А в месяце июле лета 82-го года я, пять лет в Израиле, 32-летний оболтус ленинградского разлива, обнаружил себя скрюченным, отлежавшим шнурованную ногу, обнаружил себя в эпицентре не тьмы, но многозвездной серединной ночи, до рвоты укачанным средиземноморской волной, обнаружил себя в двух жилетах сразу, один из которых был-таки нарядным спасательным, а второй, наоборот, – бронь; и мирно тарахтящий движок мотопонтона доставлял меня (во-во, правильно! меня!) к муниципальному пляжу города Дамур, что мирно спит в померанцевых садах побережья суверенного государства Ливан, и назывался я о ту пору «русским» («руси»), и «доктором», и «оккупантом», и офицером медслужбы ЦАХАЛа я назывался; а война, первая моя война, хоть она и затянулась на полдесятка лет, называлась «Операция “Мир Галилее”», то есть войной кокетливо называться эта кровавая всем давалка отказывалась, а все это, в свою очередь, откликается, например, сейчас («Привет из Крыма!»), представляясь главным мигом моей, прямо сказать, немонотонной зато жизни…
За то, впервые постигшее меня и до горлышка залитое и наполнившее меня до упругости, за то, плотно жужжащее самоощущение, за то чувство, что эта жизнь происходит со мной, именно со мной, а не с кем-нибудь там происходит жизнь, и я подсматриваю ее. И что жизнь эта – моя. И, довольно нелогично догадался я, что и Заведующих у нее, и Старших – у жизни (и у меня) нет.
«И вообще я не люблю старших и не считаю нужным испытывать к ним почтение». Так должен начинаться диафильм «Старшая Эдда» – про поколение шестидесятников.
…а еще через пару месяцев, выковырянному из жирной, со сгустками, костными осколками и бинтами помойки Южного Ливана, браво выслужившему отпуск и отпускные, яркому израильскому русскоязычному литератору Мише Генделеву из Иерусалима показали в Милане, на конгрессе главного эмигрантского журнала «Континент», очень хорошо одетого господина. Твид, шпионский вельвет, правильно – телячья кожа. Помнится – хаки. Очки – «Полароид». Усы – «Колонель». Зажигалка – «Ронсон». Манеры – Набокова. Цитаты – «Ожог». Правильно – писатель. Сразу – видно.
«Ле Карре, Джон?!» – подумал я.
«Аксенов, – шепнули мне из кустов, – Василий Павлович».
«Доктор Генделев», – сказал я.
«Базилевс!» – представился писатель Аксенов. Мамой клянусь!
Помнится, по касательной нашего рукопожатия проходили два знаменитых диссидентских пергюнта, один из которых был, как сказывали, настоящий в анамнезе генерал. С ледяной горячностью крича, скандируя припевы и в рифму плюясь друг в друга, пергюнты обсуждали, кого они расстреляют первыми. Когда придут к власти. В эмиграции.
Аксенов улыбнулся не прощаясь и уехал по-английски. Помнится.
Нет, я уверен, что он так и представился: «Базилевс». Сам-то небось будет опровергать, но я – уверен!
Мне страсть как тогда понравился Василий П. Аксенов, американский профессор, педагог-славист, знаменитый на родине писатель, советский, в обоих смыслах, изгнанник. Очень. Я эм вери глэд нашему, Вася, знакомству, я так и сказал: «Я очень рад нашему, Василий, знакомству». А потом я уехал назад, то есть домой, то есть в Израиль, досматривать до идиотического конца «Операцию “Мир Галилее”». И писать свою – «Стихотворения Михаила Генделева» – первую мало-мальски приемлемую книгу, конгениальную моему дарованию. Исходя из вышеизложенного.
Проза и поэзия – родня сомнительная. Родство ихнее подозрительно. Предполагаю вообще разное отцовство и зыбкие надежды на наследство (см. «Берешит» 1:1, 1:2). Скорее «Наследие».
Существование слова в поэзии и подтверждается только изнутри, и подчиняется иной, не прозаической, физике, физике идеального.
А внешне, извне, поэтическое слово подлежит иному подданству, располагается в геометрии иной метрики, подчиняется механике ритмически простого, но мощно и насквозь простроенного, организованного пространства. Абсолютно бесчеловечного. Я предлагаю считать это не предположением, а положением, верней, суждением. Потому что доказать это не могу, да и доказательства громоздки, да и не царское это дело – доказывать.
И речь моя не о том. Я, знаете ли, о более простых вещах – о Гармонии я.
Вот, скажем, поэт пишет строфу, скорее, даже строку. Чего, с какого перепуга он эту строку пишет – это особь статья, не о том разговор. Скажем – исходя из вдохновения.
По мне, чем меньше поэта в тексте, тем качественнее текст.