[19] Подразумевались два текста Генделева – «Ночные маневры под Бейт Джубрин» и «Большой романс каменного стола», – в каждом из которых, наряду с женой и луной, третьим опорным элементом семантической конструкции служит стол[20]. В «Ночных маневрах…» стол показан лишь косвенно, через то, что на стол подают. В «Большом романсе…» он уже в центре внимания, а лун здесь целых две – по числу окон. Затем одна из этих лун пропадает. Пропавшая луна (а точнее – то, что от нее осталось) обнаруживается под столом – но уже в поэме Горенко «СеверъЮг», тоже опубликованной при ее жизни[21]:
все что звалося сердцумило
теперь зовется обылом
твоя чернильница остыла
луна сгорела под столом
(Правда, стол здесь не генделевский, а другой, за которым Онегин писал к Татьяне: «Ото всего, что сердцу мило, / Тогда я сердце оторвал».)
Образы воина, потерявшего соратников, и родоначальника, пережившего свой род, естественно подвели Генделева к разработке сюжета о последнем представителе своего племени. Геноцид стал магистральной темой позднего Генделева. Возможно, только ему одному и удалось написать о геноциде по-русски. В самом названии книги «Легкая музыка» (2004) нетрудно расслышать вызов, адресованный философу Адорно, ведь ее содержание – это именно «стихи после Освенцима».
На ранних подступах к теме у Генделева звучали реваншистские, хотя и заведомо утопические ноты. За армянскую «мертвую детку» турка сперва убивают быстро, а затем – и медленно:
моя мертвая детка
не спи не спи
мы сойдем в казематы на тыщу мест
где
хотя он навылет с утра убит
турка сидит на моей цепи
железо плачет и ест.
В поэме «Триумфатор» у героя-повествователя – последнего живого еврея – отнята всякая надежда, хотя бы даже эфемерная, даруемая спасительным безумием, и он бросает самоубийственный вызов Аллаху-триумфатору:
…хальт
я крикнул Аллаху который спит
то есть видит меня во сне на белых пустых полях
мразь
скажи своему гибриду погонщик его копыт
затоптать меня потому что я не свидетель тебе Аллах
в твою позолоченную дыру
мой народ был Бог
Бог-Народ
плюясь завизжал я обезьянкой-матросом на удилах
я еврей пойду умирать
и
пойду умру
потому что я не Свидетель тебе
Аллах
Мой мертвый народ
был Бог
Бог а не ты мразь
Поскольку в этих речах, обращенных к анти-Богу, поэт отождествил с Богом народ Израиля, то вполне логично, что допущенный Богом геноцид собственного народа для Бога Самоубийственен:
…и ест Он народ пока до конца не доест
и на здоровье б но лишь покуда оба субъекта здесь
то есть нет бутерброда прочерк нет едока
<…>
Царь Всего-и-Прочего Господин
был Ты Бог и Господь Твоего народа
а хочешь ходить один будешь ходить один
но отсюда не быть тебе
так господин и знай
Барух Ата Адонай!
Поэт, как единственный уцелевший представитель народа-Бога, теперь его замещает. Всматриваясь в безвидного еврейского Бога, поэт различает в Нем, как в амальгаме, только собственное отражение. Но, как и полагается двойнику-узурпатору, Другой не во всем зеркален, у Другого есть преимущество:
что-то
мы с тобою
Божик
на одно лицо похожи
и
похоже держим ножик
только
Ты за рукоять.
Будучи сотворен по образу и подобию Божию, лирический субъект принимает облик Медного Змея:
…ну а то
что медный я и что шипящий
так вы Бога не видали рыбаки.
Последний из народа, герой Генделева перевоплощается в первенца этого народа, приносимого Отцом в жертву Себе Самому:
Эй, дурачок-Ицхак! знаешь пастбище на откосе
там пропал ягненок
беги расскажи отцу!
И это жертвоприношение есть последний, необратимый этап Самоубийства Отца, поскольку
…весь случай Его Самого не боле
чем
вопрос интереса и внимания
моего к Нему
то есть
мир просто мир
как
вне
культи
фантомные эти боли
после смерти отца не
принадлежащие никому[22].
Поэтому и дням Творения ведется обратный отсчет:
…и Новый Завет уже високосный
жмурясь на очередь на плацу
розовые разевает десны
в ночь
с субботы на пятницу
Тяжба Генделева с Богом завершается технической победой истца – точно так же, как в случае с ребом Зусей, который
…выиграл раввинский суд у
Господа нашего Бога
в Русской Польше
за неявкой Последнего
Впрочем, подобный исход судебного процесса мог удивить хасидского цадика, но не Генделева:
ах горит закат в таких облаках
за нерукотворный что за небосклон
или
не кого[24]
благодарить
или
Некого
благодарить
Этот коммуникативный дефицит, при всей его типичности для еврейского сознания, у Генделева, однако же, имеет русское литературное происхождение, восходя к размышлениям Годунова-Чердынцева:
…Куда мне девать все эти подарки, которыми летнее утро награждает меня – и только меня? Отложить для будущих книг? Употребить немедленно для составления практического руководства: «Как быть Счастливым»? Или глубже, дотошнее: понять, что скрывается за всем этим, за игрой, за блеском, за жирным, зеленым гримом листвы? А что-то ведь есть, что-то есть! И хочется благодарить, а благодарить некого. Список уже поступивших пожертвований: 10 000 дней – от Неизвестного[25].
За неявкой ответчика на суд истец аннулирует договор, заключенный на горе Синай. Это – жест израильского русскоязычного поэта, некогда, по договору, переставшего быть поэтом русским. Расторжение договора открывало перед ним два альтернативных пути, и Генделев прошел их оба в своем великолепном финальном марш-броске.
Первый и вполне очевидный путь – это путь попятный, возвращение в египетское лоно русской поэзии. Что прямо и объявлено в стихотворении, которым открывается книга «Из русской поэзии»:
Понимаю
хорошо но поздно
но
зато басё как хоросё
камень этот
что японцу плотный воздух
иудейский
пленный воздух вот и всё
я
поэтому
за манной за народной
из страны египта не ушел
Свой попятный путь в русскую поэзию Генделев совершил как бы в сослагательном наклонении, демонстрируя весь нелепый конформизм этого предприятия. Это – путь выкреста, выбравшего египетскую плеть в переделкинском загоне:
Как
бы
так
вы
креститься блядь
до гения простосердечья
чтоб офицьяльно оформлять
с компостом творческие встречи
и в третьем о себе лице
дать огуречности рецепт
той должной хрусткости
в которой
бы мысль
прободала цель
[дер палцем в катцендрекк (Гуссерль)]
по самые по помидоры.
Как бы так обрасеицца
без никакого самозванства
чтобы и духа холодца
из дупл отчего тиранства
и б на
каникулы зимой
сбегало Слово из еврейства
Бог русского писателя – это начальник, добрый или злой хозяин. Общение со Всевышним в России не только невозможно из-за промежуточной начальственной инстанции, но в сущности и не нужно, если начальник добр[26]. На фоне этой бюрократической модели разыгрывается сценарий Страшного суда, вершимого над поэтом в «Балладе о страшном судье», очень важной для понимания идеологии позднего Генделева. С высокой степенью портретного сходства поэт изображает себя скромным московским обывателем. Но, как гласит русская пословица, «солдат – крестьянин порченый», вот и играют в его голове тихие песни маджнуна:
С Натальей
с супругою
с юной
играю в серсо на Москве
а тихие песни маджнуна
играют в моей голове
Маджнун – прозвище арабского средневекового поэта, «мишугинер по-русски говоря»[27]. И грезится герою «Баллады»,
что треснет у неба рубаха
на пузе
и
в дезабилье
товарищи по Аллаху
подъедут с Самим во главе
Аллах, со времени его лицезрения в поэме «Триумфатор», заметно изменился, хотя и сохранил своего двуногого верблюда. Он, скажем так, стал намного антропоморфнее и успел к тому же обзавестись кавалькадой телохранителей. Но куда разительнее изменился его еврейский собеседник. Держится он, к ужасу Аллаховой свиты и к собственному ужасу, свободно и естественно, без подобострастия, даже с подначкой, но при этом всяко подчеркивает мелкость свою и незаметность, свое невмешательство в мировую историю. Частное лицо, не совершившее злодеяний, он рассчитывает на оправдательный приговор. И не просчитывается. Но парадоксальность этого в конечном итоге успешного коммуникативного акта заключается в том, что судья заведомо не способен адекватно понять обращенной к нему самоапологии: