Гендер в советском неофициальном искусстве — страница 29 из 52

Как объяснял один музыкант, «нас интересуют общечеловеческие проблемы, не зависящие от той или иной системы или от того или иного времени. Они как существовали тысячу лет назад, так и продолжают существовать сегодня. Это отношения между людьми, связь между человеком и природой и так далее»[238].

На мой взгляд, довольно отчетливо выявляется прямое воспроизводство «неофициальной культурой» наиболее распространенных гендерных стереотипов: выстраивание внутренних иерархий внутри закрытого сообщества, где ведущие роли занимают мужчины. Ведущими темами в этом сообществе, по аналогии с «главенствующим жанром» в официальной культуре, – становятся темы с размытым определением «общечеловеческие». Однако сегодняшнему зрителю сложно согласиться с тем, что тематика, которая больше всего занимала сообщество МКШ в 1970–1980‐е годы, может называться «общечеловеческой» – слишком высока была ее контекстуальность, погруженность в бытование сообщества, в длинные, требующие знакомства с частным контекстом, междусобойные коммуникации. Таким образом, помимо воли авторов, стереотип об «общечеловеческом» сегодня видится как доминирование и активное продвижение идеологии, навязываемой лидерами сообщества остальным его участникам.

Однако именно интервью я считаю главной ценностью этой книги. Практически одинаковые вопросы для разных людей дают богатый материал для размышления и, как и полагается в таком жанре, вместо окончательного решительного ответа перед нами встают новые и новые вопросы. В этих интервью мы с моими собеседниками не погрузились обратно в эпоху, но отразили современный взгляд на нее, в котором как в капле воды вырисовывается путь каждого из исследованных авторов и их персонажей. Эти интервью охватывают довольно широкий круг акторов разных поколений концептуального круга.

Хочу также подчеркнуть, что намеренно не использую в заключении формулировку МКШ (Московская концептуальная школа). Для этого у меня есть несколько причин: во-первых, в строгом искусствоведческом смысле школой это сообщество не являлось, вопреки воле некоторых акторов дискурса это название закрепить и превратить в статусную принадлежность. Во-вторых, определение круга, на мой взгляд, расширяет поле действующих лиц и, как ни странно, вопреки логике очерчивания кругом границы, эту границу размыкает и размывает. Это намеренный исследовательский ход, обусловленный самой методологией работы – подробное рассмотрение позволяет не прибегать к институциональным и институционализирующим аббревиатурам и формулировкам, а вводить собственные, более соответствующие предмету изучения. Так вот, мне хотелось, чтобы московский концептуализм остался в истории искусства и культуры явлением открытым, с многими причастными лицами, а не масонской ложей с несколькими яркими акторами-лидерами. Своей работой, если возможно, я бы хотела внести вклад в микроисторию московского неофициального искусства.

Особенно любопытна в этом ракурсе авторская стратегия лидера группы «Коллективные действия» Андрея Монастырского. Монастырский был одним из первых последователей маргинальных и психоделических практик: от психогеографии до шизоанализа. Кроме того, параллельно с развитием собственного творчества он производит намеренное последовательное развитие дискурса, это творчество объясняющего, комментирующего, фиксирующего. В истории нового искусства Монастырским создается собственная система иерархий. Символическое присвоение пространств в художественных экспериментах Монастырского можно связать не только с актуальными тенденциями западного искусства и внутренней эмиграцией советской интеллигенции, но и с характерной для гегемонной маскулинности практикой культурной экспансии и иерархизации.

Во время подготовки этой книги сам художник после вычитки интервью исправил файл со стандартизирующим названием «Андрей Монастырский_интервью» на следующее: «О феминизме в МКШ. Интервью с Андреем Монастырским». В этом заурядном, казалось бы, событии можно разглядеть несколько важных постулатов московского концептуализма 1970-х. Переименование здесь – не только художественный жест, но и жест архивариуса, дорожащего собственным архивом, жест политический. Через подчеркивание собственной принадлежности к некоей Школе, определение, словарь и основные правила которой были разработаны самим же художником, он не только институционализирует и «повышает цитируемость» собственного термина, но и закрепляет отношения власти между автором произведения и способами его интерпретации в строго определенном векторе.

В своих интервью женщины-художницы концептуального круга, наоборот, старались подчеркивать собственное нахождение около, почти что незначительность и принадлежность к кругу скорее с точки зрения общих интересов и личных дружеских отношений, нежели собственную вписанность в институцию, закрепленную за аббревиатурой МКШ. На мой взгляд, в этом приоритете дружбы над институцией, поиске собственного голоса за пределами очерченных дискурсом «систем уместностей», в обращении к новым формам (как Ирина Нахова в «Комнатах» или Вера Митурич-Хлебникова в работе с коллажем из собственных семейных архивов), а также в обращении к малым «незначительным» жанрам, таким как вышивка у Ларисы Резун-Звездочетовой или Марии Константиновой, готовка у Марии Чуйковой или графические портреты обыденных вещей, как у Нины Котел, в недекларируемой и как будто самими художницами не осознаваемой как «статусная» принадлежностью к сообществу и заключается главный освободительный потенциал искусства позднесоветских художниц.

Не найдя в мужском и женском искусстве явственных признаков выраженной гендерной позиции, могу сказать, что гендерная проблематика в советском неофициальном искусстве наиболее ярко проявилась именно в рамках семейного творчества. Следует еще раз повториться: после паузы, вызванной запретом художественных объединений в 1932‐м, ситуация группового или парного творчества стала вновь актуальной именно в 1970‐е годы. Семьи художников-шестидесятников, таких как Евгений Кропивницкий и Ольга Потапова, Оскар Рабин и Валентина Кропивницкая, Генрих Сапгир и Римма Заневская-Сапгир, Владимир Немухин и Лидия Мастеркова, не были объединены общим (соавторским) творчеством. Очевидно, в этом можно проследить влияние еще довоенной модернистской или авангардистской парадигмы, рассматривающей творчество как радикально индивидуальный процесс (вспомним пары русского авангарда, работающие сугубо персонально: Наталья Гончарова и Михаил Ларионов, Варвара Степанова и Александр Родченко, Ольга Розанова и Алексей Крученых, Надежда Удальцова и Александр Древин, Михаил Матюшин и Елена Гуро).

Отсюда можно сделать вывод о том, что если для концептуальных художников и существовали какие-то поколенческие ориентиры, то обращены они были в две стороны: один вектор – в сторону художников МОСХа, и именно по отношению к ним выстраивалась личная самоидентификация «от противного»; второй вектор можно назвать «положительным», и он был обращен к известным узкому кругу советской интеллигенции западным художникам.

Рассмотренные в исследовании творческие семейные пары демонстрируют не только разный подход к творчеству в рамках одной «парной» парадигмы, но и являют собой яркие социальные примеры – их можно назвать типичными или типизированными. Все три семьи имеют типичный для советского союза двухкарьерный тип организации. Все три пары можно назвать живущими в зоне «вненаходимости»[239], однако подходы этих пар к не только к семейному искусству, но и к «семейственности» как категории гендерного порядка, несмотря на объединение общим концептуальным кругом, можно считать очень разными.

Римма и Валерий Герловины были первой московской творческой супружеской парой, начавшей работать в соавторстве. В период жизни в Москве они активно влияли не только на художественный круг московского неофициального искусства, но и на становление советского концептуального искусства вообще. Однако сознательно выбранный парой творческий эскапизм, проявившийся в выборе сюжетов и тем, связанных с гендерным символизмом, был прерван ранней эмиграцией. В дальнейшем разработки Герловиных в области парного женско-мужского творчества не нашли последователей среди художников и не оказали серьезного влияния на то, что позже стало называться «московским романтическим концептуализмом». Очевидно, это можно связать с тем, что гендерная тема не была актуальной для неофициального искусства в силу массы социальных, политических и бытовых причин и, во многом, оценивалась как западное заимствование, а не сформированная изнутри среды проблематика.

Наталья Абалакова и Анатолий Жигалов, создавшие группу «Тотарт», чтобы, по словам самих художников, «утвердить принципиально иные основания группового творчества» – принципы эгалитаризма не только в семье, но и в творчестве, наследовали европейской арт-сцене 1970-х, в особенности паре Марины Абрамович и Улая. Критическое отношение Абалаковой и Жигалова к самой институции неофициального советского искусства, а не только к проблемам взаимодействия женщины и мужчины в «пространстве вечности», критика иерархий, авторитетов привели к попыткам выработать художественный язык, сочетающий в себе особую парную образность и критический потенциал. Перформансы группы представляют сегодня интерес для зрителя и исследователя не только с точки зрения гендера, но в первую очередь как направление концептуального искусства, последовательно развивающее критику институции. Можно сказать, что в этом же направлении в 1980‐е работали и такие художники, как группа «Мухомор», Юрий Альберт, Вадим Захаров, инспекция «Медицинская герменевтика».

Елена Елагина и Игорь Макаревич могут представлять третий и особенный тип, сформировавшийся уже на границе распада неофициального круга во время перестройки. В их творчестве образ «праматери» действительно занимает особое место, но этот образ лишен социально-критического потенциала, напротив, он иронически деконструирует мир советского мифа: мир, которого не существовало, но который оказывал огромное влияние на всю советскую реальность. Некоторое соц