Итак, в ночь с 27 на 28 января русская армия двумя колоннами начала отступать по дороге на Кёнигсберг. Как и раньше, командующим арьергардом был назначен генерал-лейтенант Багратион. Он, кажется, не принимал участия в сражении при Прейсиш-Эйлау, состоя при генерале Дохтурове, командовавшем двумя резервными дивизиями центра. Теперь вновь пришло время его ратной работы. Багратион стоял со своими войсками на поле битвы и ждал подхода французов с тем, чтобы прикрывать начавшееся отступление армии. Наступил рассвет, но неприятель почему-то не нападал на русские полки, изготовившиеся к бою. В девятом часу утра 28 января, когда стало совсем светло, Багратион беспрепятственно покинул поле боя. Его никто не преследовал… Как истинный писатель своего века, Денис Давыдов нашел этому яркий образ: «Погони не было. Французская армия, как расстрелянный военный корабль, с обломанными мачтами и с изорванными парусами, колыхалась еще грозная, но неспособная уже сделать один шаг вперед ни для битвы, ни даже для преследования»40. Только через 17 верст отступления, у местечка Мансфельд, расположенного неподалеку от Кёнигсберга, позади отряда Багратиона появились первые конные егеря Мюрата, наблюдавшие за отходом русских к столице Восточной Пруссии.
Вся эта ситуация породила разнобой в оценках сражения. Беннигсен считал, что при Прейсиш-Эйлау им была одержана победа. Французы же, заняв поле боя, согласно принятым воинским обычаям, считали победу своей. Не без юмора Наполеон позже сказал генералу А. И. Чернышеву: «Если я назвал себя победителем под Эйлау, то это потому только, что вам угодно было отступить»41. Несмотря на решение об отступлении с поля боя, Беннигсен отправил со своим адъютантом победную реляцию императору Александру I, в которой писал: «Почитаю себя чрезвычайно счастливым, имея возможность донести… что армия, которую вам благоугодно было вверить моему начальствованию, явилась вновь победительницею. Происшедшая новая битва была кровопролитна и убийственна, она началась 26-го января в три часа по полудни и окончилась только 27-го числа в шесть часов вечера. Неприятель был совершенно разбит, в руки победителей достались тысяча человек пленных и двенадцать знамен, повергаемых при сем к стопам Вашего величества. Сегодня Бонапарт с отборными войсками производил атаки на мой центр и оба крыла, но был везде отражен и разбит; его гвардия неоднократно нападала на мой центр без малейшего успеха, везде эти атаки, после сильного огня, были отбиты нашей кавалериею и штыками пехоты. Несколько пехотных колонн неприятеля и лучшие его кирасирские полки были уничтожены»42.
Как часто бывает на войне с рапортами после боя, этот рапорт главнокомандующего правдив только отчасти. Действительно, французам не удалось сбить русскую армию с ее позиций, французские войска понесли большие потери, но не могло быть и речи о том, что Наполеон разбит. Более того,
Беннигсен признавал в своих записках, что подход Нея и Бернадота представлял для него серьезную угрозу, и отступление с места битвы было по тем обстоятельствам наиболее разумным поступком. Да и число трофеев было им преувеличено. В реляции было сказано о 12 знаменах, но в Петербург отвезли только пять. Когда Александр спросил Беннигсена, где же остальные, главнокомандующий отвечал, что «во время сражения об них имел только словесные донесения, что они тогда не были собраны в одно место и некоторые проданы солдатами в Кенигсберге на рынке, ибо солдаты почитали французские орлы золотыми»43. Вполне возможно, что это была чистая правда. Солдаты, а особенно казаки, захватив вражеские знамена, могли их утаивать, чтобы продать и пропить. Известна произошедшая в 1826 году история, когда на рынке Нахичевани (!) отставной казачий урядник продавал знамя французского пехотного полка, взятое еще в 1812 году44. Кроме того, всегда происходила путаница с учетом знамен и значков. Последние (в виде небольших флагов, штандартов или орлов) не имели официального значения и создавались самими солдатами, чтобы не терять своих во время похода, бивака или в ходе боя. Но будучи захвачены в бою, эти значки причислялись противником к трофейным знаменам, резко увеличивая общее количество последних.
Впрочем, Наполеон тоже не стеснялся в описании своей победы. В отосланных в Париж сообщениях он извещал публику, что взял в плен 15 тысяч солдат противника и 18 русских знамен (наши считали, что они не потеряли в бою ни одного знамени). Сведения о потерях сторон, как всегда, разнятся. Спор между противниками (уже в лице позднейших историографов) о том, кто и сколько потерял, никогда не завершится — для окончательного, взвешенного суждения об этом нет достоверных материалов. Есть только один способ найти компромисс: никогда не принимать за подлинные данные одной стороны о потерях другой стороны, а ограничиваться лишь признаниями о собственных потерях. Потери русских в сражении при Прейсиш-Эйлау, согласно нашим же данным, составили 26 тысяч человек. Участник сражения Д. Давыдов считал, что наша армия потеряла «до 37 тысяч человек убитых и раненых, по спискам видно, что после битвы армия наша состояла из 46 800 человек регулярного войска и 2500 казаков»45. Французы полагали, что они потеряли в битве около 18 тысяч46. Будем так и считать.
Простояв десять дней на поле сражения, Наполеон сам начал отступление. Наблюдавшим за ним казакам оно не казалось маршем победителей — по дороге на Ландсберг и Мельзак они находили огромное число брошенных обозов, оставленных на дороге ослабевших и умирающих французских солдат. Маршал Ней писал тогда военному министру, что «войска были до крайности утомлены чрезвычайно затруднительными дорогами… Я полагаю, что человеколюбие требовало оставить в Ландсберге часть раненых, взятых из Эйлау, так как повозки, на которых их везли, сломались или совершенно завязли». Но не это беспокоило Нея — более всего он опасался, что придется бросить пушки, которые, как известно, всегда были дороже людей. 19 февраля он сообщал из Ландсберга с облегчением: «Всю ночь мы занимались вытаскиванием орудий и зарядных ящиков, дорогою завязших в страшной грязи… Вся наша артиллерия спасена, мы потеряем только пять зарядных ящиков»47.
Справедливости ради нужно признать, что у Прейсиш-Эйлау русско-французская борьба закончилась вничью: ни Беннигсен, боясь подхода Бернадота, не мог наутро атаковать Наполеона, ни Наполеон (знавший, что корпус Бернадота подойдет не раньше чем через два дня) не мог двинуть в бой свою обескровленную и уставшую армию. Противникам предстояло вновь, после отдыха, сойтись в схватке.
«Меня сильно донимают казаки». Не отдыхали только казаки. Они всегда выглядели лучше регулярных войск. Современник, впервые увидавший в сражении при Гейльсберге Матвея Платова и его казаков, вспоминал: «Он пронесся мимо нас на рысях, со своим Атаманским полком. Матвей Иванович Платов был сухощавый, уже немолодой человек, ехал, согнувшись, на небольшой лошади, размахивая нагайкой. Все казаки Атаманского полка носили тогда бороды, и не было бороды в полку (выше) пояса. Казаки одеты были в голубые куртки и шаровары, на голове имели казачьи бараньи шапки, подпоясаны были широкими патронташами из красного сафьяна, в которых были по два пистолета, а спереди патроны. У каждого казака за плечами висела длинная винтовка, а через плечо на ремне нагайка со свинцовою пулею в конце, сабля на боку и дротик в руке, наперевес. Шпор не знали тогда казаки. Люди были подобранные, высокого роста, плотные, красивые, почти все черноволосые. Весело и страшно было смотреть на них!»46
Как писал Беннигсен, он дал приказ Платову «днем и ночью тревожить казаками неприятельские аванпосты везде, где только к этому представится возможность. Наши казаки исполняли эту обязанность так хорошо, что в первые три дня сняли с неприятельских шкетов и аванпостов двух офицеров и до двухсот рядовых, не потеряв при этом ни одного человека». Тогда французы впервые столкнулись с таким видом военных действий, от которых не было противоядия, кроме внимания и буквального исполнения устава караульной службы — то есть того, чем в полевых условиях обычно пренебрегают, положившись на товарища или на авось. Л. Л. Беннигсен — человек, не склонный восторгаться другими, — пропел казакам настоящую восторженную песнь: «Казаки предохраняют отряды от внезапных нападений, они доставляют сведения о движении неприятельских войск в отдаленном еще расстоянии, с величайшим искусством захватывают в плен всякий раз, когда ощущается необходимость в пленных, чтобы получить какие-либо сведения; ловко перехватывают неприятельские депеши, нередко весьма важные; утомляют набегами неприятельские войска; изнуряют его кавалерию постоянными тревогами, которые они причиняют, а также тою деятельностью, осмотрительностью, бдительностью и бодрствованием, с которыми неприятельская кавалерия обязана отправлять постоянно свою службу, чтобы не быть захваченными врасплох казаками. Кроме того, они пользуются малейшей оплошностью неприятеля и немедленно заставляют его в том раскаиваться»49. Неслучайно с большой озабоченностью маршал Ней писал в январе 1807года Сульту: «…Ктому же меня сильно донимают казаки»50. А сам Наполеон, раздосадованный известиями о проделках казаков, назвал их «посрамлением рода человеческого» — «lа honte de Ilespelce humaine»51.
Пока русская армия недолго стояла под самым Кенигсбергом, а ее солдаты и офицеры приходили в себя после труднейших переходов и боев, в Главной квартире разыгрывалась драма. Беннигсен был талантливым полководцем, но плохим организатором военного дела, к тому же недостаточно волевым и авторитетным военачальником, которому не доверяли многие генералы. Некоторые из них слали в Петербург письма, в которых осуждали действия своего главнокомандующего, не сумевшего, по их мнению, сразу же после сражения при Прейсиш-Эйлау, «добить Боунапарте». Вероятно, Беннигсен очень болезненно воспринимал критику, ибо известно, что с прибывшим в армию генералом Кноррингом у него чуть было не произошла дуэль — вещь немыслимая в военное время в Главной квартире. Споры в генералитете достигли такой остроты, что, приехав в Кёнигсберг, Беннигсен послал в П