Роман ГульГенерал БО
„Глухо стукнет земля.
Сомкнется желтая глина
И не станет того господина,
Который называл себя я".
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Весна была, как весна. Ручьистая, с сиренью и разорвавшимся небом. Перед бронзовым Коперником гимназия строилась в ротную колонну. И похожие на серебряных офицериков, гимназисты блестели пуговицами и лицами. Желтея кенареечным подбоем эполет, ровнял ряды, гвардии Волынского поручик Занков. К директору Перекатову пошел, взяв под козырек, хоть стоял директор в мешковатом мундире и спускающихся с заду синих штанах.
Вместе с командой, в весеннем воздухе махнул белой перчаткой поручик. За перчаткой капельмейстер взвил черную палочку. И майской грозой сорвалось серебро труб бравурной «Шумна Марица».
Ах, как весело, радостно в эту весну! Гимназисты заворачивают левым плечом, шлепая голубыми ручьями и лужами. Уяздовской аллеей перестроились во взводную колонну. Дают ногу, печатают шаг. Но катит коляска на яблочных рысаках. И поручик не жалеет связок в резонансе весны.
Отделенный командир подровнял отделение. Марширует прекрасно: — ему весело от весны и музыки. Кинув голову вправо, прижав руки по швам, смотрит на упитанного человека в красных отворотах, в треуголке с плюмажем и кричит начальнику края:
— Здравия желаем, ваше сиятельство!
Светлейший князь Имеретинский в коляске с директором Перекатовым смеется весеннему солнцу.
— Кто этот мальчик?
— Это, Савинков, сын мирового судьи.
Стройно идут гимназисты.
Начальник края улыбается им и весеннему солнцу.
В третьем классе у Ивана Христофоровича Фиалковского стоит жутчайшая латинская тишина. Боря, стройный мальчик, смуглый, с румянцем, материнскою чернью глаз. Товарищи дразнят его «монголом», потому что Борины глаза разрезаны по монгольски — вкос!. Глазами вышел он в деда, генерала-казака Ярошенко.
Но Боря не смотрит в „De belle gallico*. Он разглядывает в окне перепрыгивающего иванца. Блеснув очками, Иван Христофорович вскрикивает:
— Савинков!
Боря залился кумачевым румянцем. Потупил голову, ковыряет в выщербленном сучке.
— А пожалте-ка к кафедре!
У кафедры Боря читает и переводит:
«Консул Фабий-Кунктатор, пришедши в Цизальпинскую Галлию и увидевши, что, он, который ведет войну с царями, имея при том четыре когорты нумидийских всадников…»
С сожалением смотрит на Борю Иван Христофорович.
— Это, друг мой, не перевод, перевоз! Нужно со смыслом, сочетать античную красоту с духом русским! Что же значит — кунктатор? Ведь не знаешь?
— Медлитель.
— Но хорошо ли сказать: — консул Фабий-Медлитель?
Очень смешное слово «кунктатор». Боря смеется. — Хорошо, по моему, Иван Христофорович.
— Это именно только по твоему! Да! Что же значит медлитель? Значит человек нерешительный, медленно делающий, а на русском языке есть тому чисто русское слово. Тряпка! Да! Говорят: — ах, какой же вы тряпка!
И, любя стиль Юлия Цезаря, Иван Христофорович переводит уж сам. Боря только повторяет, трясясь от беспричинного смеха.
«…консул Фабий, вставим, по прозвищу Тряпка, пришедши в Цизальпинскую Галлию и увидевши, что имея четыре когорты…» А что значит — когорта?
— Это военная часть.
— Но чему ж соответствует?
— Роте.
— В пехоте. У казаков же, к примеру, сотне. А так как римские всадники скорее всего могут быть сравнены с казаками, то переводить надо так: — «Консул Фабий по прозвищу Тряпка, пришедши в Цизальпинскую Галлию и увидевши, что имея четыре сотни нумидийских всадников…»
Старый сторож Далматыч трясет у учительской колоколом. Иван Христофорович, поставив 3 с минусом семеня ножками, выбегает из класса. А Боря, кричит из-за двери: — «Фиалка! Фиалка!» Но Иван Христофорович не слышит, лавируя меж сорвавшихся, серых гимназических драк.
Глянец паркета еще не смят. В полупустом еще зале оркестр серебряных, гусарских труб тронул внезапно вальс «Восточные розы». В правом углу, дирижер, гимназист Кумачев приглашает дочь начальника края. И с угла начинают сильнее рассуживаться. За ними кружатся пары. Даже сам попечитель, старикан со звездой на груди танцует.
В синем море мундиров, белых перчаток, блестя щих проборов и Фиалка выкомаривает маленькими ножками с классной дамой. Уплывает мелькающая фигура. В море серпантина, света, мундиров, пуговиц, бантов, танцует Боря Савинков с Лидой Кидар-цевой вальс.
Софья Александровна незаметно следит за сыном, разговаривая с дамами. Он строен, чудесно вальсирует. Вот сейчас, смеясь, говорит что то Лиде. Раскраснелся. Каштановые волосы оттеняют румянец. Кружась, пролетают они мимо Софьи Александровны. У Лиды на лице красными буквами написано счастье. Но в гусарских трубах умирают «Восточные розы». Вальс кончен.
Сторожа Якова задергали.
— Яков, голубчик, принеси бутылочку.
— Вот ужо, как музыка заиграет.
— Ты уж, Яков — две.
— 40 копеек.
— Борька, Борька, скорее заметано! — Савинкова тащат Шпаковский и Жуков. В мундирах, перчатках, с распорядительскими розетками, муаровыми бантами, лезут на чердак пить коньяк с лимонадом.
Но уж два часа ночи. Учителя и гости веселые. Гремит музыка. Все плывет. Что это — «шаконь» иль «миньон»? Савинков с Шпаковским хохочут:
— Смотри-ка, Борька, Купидон с Фиалкой!
Купидон с Фиалкой идут из гостиной, под руку, с Станиславами в петлицах.
— Ангелочек мой, Сеня — я генерал!
Но Фиалка торопливо уводит: неприлично, заметит попечитель. А громадный старикан со звездой на боку, попечитель кричит в зале громким басом речь:
— Резвитесь, милые дети!
Но в зале уж душно. Смят паркет, затоптан котильонными орденами, серпантином, конфетти. От уставшего оркестра пахнет ваксой. Капельмейстер ест апельсин. Доев, стукнув палочкой по пюпитру, играет мазурку.
С утра натирали парафином рекреационный зал в портретах императора Александра III, императрицы Марии Федоровны, с грандиозным изображением, в рост, Николая II-го.
В майских, коломянковых блузах тихо сидят гимназисты. Ровно в девять вереницей входят в зал: — греческого вида с большим животом и горящими глазами, варшавский митрополит Агафангел, попечитель, князь Друцкой-Сокольнинский с бакенбардами, голубой лентой через плечо, в вицмундире с колодкой орденов директор Перекатов, законоучитель отец Остромысленский с серыми глазками, в мягких, татарских сапогах. Лентой синих сюртуков тянутся учителя.
Улыбается в окна май. За окнами шелестят деревья. Гимназисты встают дружным шумом. И…
— Андреев… Аросев… Бах… Борисовский…
— Они у меня сторательные юноши, — на «о» говорит его преосвященству отец Остромысленский.
— Савинков!
С задней парты, стуча каблуками, весело смотря на зеленый в кистях стол, идет Савинков. Под винтящим, греческим глазом митрополита бойко рассказывает, что Блаженный Августин смотрел на философию, как на руководительницу жизни.
Огненным глазом винтит владыка. Попечитель склоняется к директору: — Это сын мирового судьи? Прекрасный мальчик.
— Достаточно — ставит точку владыка из живота выходящим басом. И отец Остромысленский говорит:
— Савинков, владыка отмечает вас, вот вам от его преосвященства награда.
Встав, отец Остромысленский отдает книгу в красном сафьяне. — «Московский сборник» К. С. Победоносцева.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Это лето было последним в памяти Бориса Савинкова. Когда он и брат Александр вылезали на станции «Умет», тучи сдавленной, лиловой стеной уходили, оставляя голубое небо.
Пройдя знакомую станцию, где вповалку лежали мужики и бабы, Александр и Борис вышли на крыльцо. Здороваясь. Гаврил снял шапку с павлиньими перьями.
— Ну, как дела, Гаврил? — спросил Борис, осматривая тройку.
— Дела идут, контора пишет, Борис Викторович, — осклабился Гаврил. — Как у вас, ученье то, говорил Петр Петрович, скончали?
— Скончали. — Борис звонко похлопывал пристяжную, заложившую уши.
— Легче, Борис Викторович, — укусит.
В словах Гаврилы Борису показалась усмешка.
— Чай не съест, — сказал он и впрыгнул в коляску.
«С бо-гам» распевчато сказал Гаврил, тронув. Коляска загремела по плохо вымощенному двору станции, сразу замолчав на дороге. Мелькнула красная водокачка, вывески — «Постоялый двор Постнова», «Питейное заведение Буркина». И как только тройка, простучав копытами, перемахнула широкий, короткий мост, — пошла большая, екатерининская дорога.
Стволы у берез были белые, листва зеленая, небо голубое. За березами в такую даль уходили поля «что от бескрайности резало глаз.
— Бубенцы, Борис Викторович, с новым набором на ярмарке купили — кричит с козел Гаврил.
Коренник метнул густой гривой, вложился в оглобли. Пристяжные перешли в галоп. Левый, «Хвальный», изогнувшись кольцом, пошел, прыгая серым, яблочным крупом.
Коляска неслась, словно с невертящимися колесами. Александр сидел, молча. Борис следил лет тройки. Но видел только спину Гаврилы, блестящую ленту дороги впереди и широкий круп «Хвального», прыгающий туго замотанным, серым хвостом.
У поворота на проселочную Гаврил сдержал. Коляска свернула на мягкую дорогу, меж зеленых овсов. И, миновав чахлый, придорожный орешник, выехала на полугорье, с которого, как на ладони, открылась усадьба Петра Петровича — «Уварово».
Петр Петрович услыхал троечные бубенцы за чаем. Перед тем он смотрел на часы, соображая, где едет тройка. Даже совещался с Максимовной, тут же пившей чай, держа блюдце сморщенной, старческой растопыркой.
Бубенцы прозвенели на повороте. Петр Петрович рысцой побежал в сени. Осаживая левой рукой рвущуюся к каретнику, мокрую тройку, Гаврил правой откидывал фартук. Борис и Александр вылезали. И пошли к