Императрица не перебивала.
— Ты знаешь, Алис, я даже зол на Сипягина, что его убили, мне его нисколько не жалко!
— Ники, опомнись, мы христиане, к тому же Дмитрий Сергеевич был твоим верным слугой.
Царь молчал.
— Кого ж ты посоветуешь? — сказал он тихо.
— Плеве.
— Плеве? — Ведь он сам у окна, смотря на капель, вспомнил Плеве.
— Ты думаешь, Плеве будет хорош? Да, я его назначаю. — Царь встал, поцеловал руку жены и вышел.
Опять шаги гулковато отдавались по залам дворца. Император шел быстро мимо караульных кавалергардов, думая в такт шагам «я назначу Плеве, назначу, я так хочу, я не буду слушать Витте, Плеве усмирит негодяев».
К царю в бэль-этаж лисьей походкой поднимался престарелый барон Фредерикс. Министр двора имел «право входа за кавалергардов». И войдя в кабинет императора, проговорил, наклонив голову:
— Ваше величество, письмо от князя Мещерского.
Министр двора остановился у двери. Царь любил Фредерикса. В письме князя Мещерского стояло: — «…умоляю тебя, для спасения родины, назначь взамен павшего на посту Сипягина беззаветно преданного тебе Плеве…»
Император взглянул на портьеру. Старый Фредерикс двинулся.
— Барон, вместо Сипягина я назначаю Плеве? Как вы думаете?
Лицо царедворца, похожего на лису в пенсне, молчало только секунду.
— Нельзя сделать лучшего выбора, ваше величество.
— Да. Я назначаю Плеве.
Вячеслав Константинович Плеве был человеком холодной страсти. Замкнутый мальчик с туманными глазами, приемыш польского помещика, он не знал ласк в детстве. Одни говорили, что отец его церковный органист, другие, что смотритель училища, третьи, что аптекарь, никто не знал родителей Плеве. Он был сирота.
Когда Славе, как звал его помещик, исполнилось 1 7 лет, Слава донес генералу Муравьеву на приемного отца. Польского помещика генерал повесил. У мальчика была крепкая воля. Он мечтал о головокружительной карьере.
Учась на медные гроши, пешком месил грязь большой дороги, возвращаясь с каникул в университет. Мечты не покидали. Властный, гибкий, самоуверенный, переменил католичество на православие. Уже шел бюрократической лестницей. Победоносцев называл его «негодяем», ибо был слух, что Плеве через провокаторов замешан в убийстве губернатора Богдановича. Плеве был болен тщеславием и ненавистью к людям.
Ни пост директора департамента, ни пост товарища министра не удовлетворяли страсти. Только раз в жизни Плеве был счастлив. Это было в апреле, когда Балмашов убил Сипягина. Генерал-адъютант сообщил монаршью волю назначения Плеве. Плеве ехал Дворцовой набережной. Черный куб лакированной кареты плавно колыхался на рессорах, цокали подковы коней. Это были счастливейшие минуты.
Рысаки стали у подъезда дворца. Плеве поднимался Иорданской лестницей. Первыми здоровались министр двора барон Фредерикс, дворцовый комендант генерал Гессе. По пожатию рук, наклону голов Плеве знал уже, кто он. Твердо отбивая шаг пошел по Аван-залу. Император вышел навстречу ласково, любезно. Плеве показалось, что кружится голова.
Морщась от света, Николай II заговорил:
— Вячеслав Константинович, я назначаю вас вместо Сипягина.
Плеве чуть побледнел.
— Ваше величество, я знаю, злоумышленники меня могут убить. Но пока в жилах есть кровь, буду твердо хранить заветы самодержавия. Знаю, что либералы ославят меня злодеем, а революционеры извергом. Но пусть будет то, что будет, ваше величество.
— Сегодня будет указ о вашем назначении, — закрываясь рукой от солнца, проговорил Николай II.
Плеве наклонил голову.
И когда выходил от императора, блестящей стеной его поздравляли придворные. Плеве знал людей. Тем, с кем вчера был любезен, бросил сквозь топорщащиеся усы:
— Время, господа, не разговаривать, а действовать.
И спустился великолепной лестницей к карете.
В России наступила кладбищенская тишина. Мечта исполнилась. — В два месяца революция будет раздавлена — бормотал в топорщащиеся усы Плеве. Из канцелярии неслись секретные распоряжения губернаторам. Плеве любил, чтобы секли. Князь Оболенский сек в Харькове, Бельгард — в Полтаве, фон Валь — в Вильне, граф Келлер — в Екатеринославе.
— Сечь — шипел Плеве, сжимая кулаки за министерским столом.
И когда на балу в Николаевском зале Зимнего дворца, после высочайшего полонеза и двух кадрилей к Плеве подошел Фредерикс.
— Что вы будете делать, Вячеслав Константинович, говорят в Петербурге предполагается демонстрация, — сказал барон, беря под руку всесильного министра.
— Высеку, — идя в ногу, бросил Плеве.
— Пойдет крик, Вячеслав Константинович. Оболенский засек до смерти.
— Но я же не говорю, барон, засеку, а высеку. Фредерикс любил «mots» и засмеялся.
— И курсисток?
— С них начну — туманно улыбнулся Плеве.
— Ну, задаст вам статс-дама Нарышкина, — проговорил, подходя, граф Шереметьев. — Помните ее жалобу на сечение политической Сигиды?
— А это уж Нарышкиной как угодно. Ее я пока что еще не высек.
И все трое засмеялись.
Плеве сторонился двора. Государственный совет называл стадом быков, кастрированным для большей мясистости. Он искал дружбы правителя Москвы, великого князя Сергея, с ним обсуждая кровавые меры пресечения волнений.
— Но надежна ли ваша личная охрана, Вячеслав Константинович? — говаривал холодный великий князь.
— Моя охрана совершенна, ваше высочество. Удачное покушение может быть произведено только по случайности — отвечал Плеве, зная, что Азеф охраняет его жизнь, что Гершуни и Мельников пожизненно в каземате.
Савинков шел Петербургом, туманным, осенним Петербургом, мосты, арки, улицы которого так любил. Те ж рысаки, коляски, кареты, переполненные, звенящие рестораны. Машины в пивных поют «Трансва-лями», «Пятерками», вальсами «Разбитое сердце». Мощный разлив широкой Невы под мостами. Величественнейшие в мире дворцы. На часах — часовые.
Пробежали газетчики, выкрикивая «Новое время»! «Русское слово»! Савинков остановил «Новое время». С газетой удобнее итти. Те ж, абонементы в Александрийском и Мариинском, «Аквариум», «Контан», «Донон», «Тиволи», Шаляпин в «Борисе Годунове», Собинов в «Искателях жемчуга».
Вот Садовая. Савинков смотрит на часы. Мимо на извозчике едет пристав в голубой, касторовой шинели. Пристав, кажется, дремлет.
— А вот! Папиросы первый сорт! «Дядя Костя»! «Дюшес»! Пять копеек десяток, возьмите, барин!
Перед Савинковым берлинский товарищ Петр, та ж улыбка на малиновых губах.
Глаза Савинкова смеются: — «Прекрасно, мол».
— Дай десяток.
— Пять копеек. Ваших двадцать, — смеются глаза Петра.
— Сегодня на Сенной в трактире «Отдых друзей».
— Слушаюсь, барин. — И слышен веселый тенор с распевом: — Папиросы «Катык»! «Дядя Костя»! «Дюшес»!
Делать Савинкову нечего. Он заходил, к литератору Пешехонову справиться: нет ли чего от Азефа. «Тогда держитесь, господин министр! Вас не укараулят филеры!» Но Азефа еще нет.
Савинков шел Французской набережной к Фонтанке. На Неве засмотрелся на белую яхту. Но у Фонтанки в движении пешеходов, экипажей произошло смятение. Метнулись извозчики. Вытянулись городовые. Вынеслись зверями вороные рысаки, мча легко дышащий на рессорах лаковый кузов кареты. В нем за стеклом что-то блеснуло, не то старуха, не то старик, может быть просто кто-то в черном с белым лицом. За каретой, не отставая в ходе от резвых коней, на трех рысаках летели люди в шубах. За ними стремительные велосипедисты с опасностью для жизни накатывали на рысаков. Савинков замер у стены: — «Ведь это же Плеве!?»
В трактире «Отдых друзей» машина играла беспрерывно. Когда останавливалась, чтобы перевести дух, кто-нибудь из друзей кричал отчаянно пьяно: — Музыка!
Машина, не отдохнув, с треском крутила новый барабан. Растроенно-хрипло несся не то вальс из «Фауста», не то «Полька-кокетка». Трудно разобрать в чаду, дыме, шуме, что играла старая машина.
Поэтому и выбрал этот трактир Савинков. В нем ничего не разобрать. Настолько он настоящий, русский, головоломный трактир. Люд здесь не люд, а сброд. Больше извозчиков, ломовиков, торговцев в разнос, проституток, уличных гаменов. Порядочные господа, мешаясь, сидят тут же. Непонятен вид трактира.
Грязные услужающие разносят холодную телятину, чай парами, водку, колбасу. Наполняют залу духом кислой капусты, таща металлические миски, — щи порциями.
Савинков занял дальний угольный стол. Видел пестрый шумящий улей трактира. Чахоточному юноше половому заказал ужин на две персоны. И покуривая еще петькину папиросу, поджидал.
Петр пришел во время. В черной косоворотке, черном пиджаке, смазных высоких сапогах. Такой же черный картуз, с рвущимися из под него смоляными кудрями. «Как цыган». Петр подходил с улыбкой.
Тощий юноша, с изгрызенным болезнью румянцем, гремел сальными вилками, ножами, раскладывая по приборам. Поставил графин холодненькой посредине.
— Ну, как дела?
Петр смотрел с улыбкой, словно хотел продлить удовольствие приятных сообщений. Когда Савинков кончил вопросы, опрокинув рюмку сморщившись оттого, что пошла не. в то горло, сказал:
— Все в лучшем виде. Четыре раза видал. Раз у Балтийского, в пятницу. Три раза на Фонтанке в разных местах.
— Каков выезд, опишите?
— Выезд Павел Иванович прекраснеющий, — широко улыбался Петр, показывая хищные зубы, — вороные кони, как звери, кучер толстый, бородатый, весь в медалях и задница подложена, на козлах сидит, как чучела какая, рядом лакей в ливрее. За коляской несутся сыщики гужом на рысаках, на велосипедах. Вообще, если где случайно сами увидите, враз заметите. Шумно едет.
Петр налил рюмки и указывая Савинкову, — взял свою.
— За его здоровье, Павел Иванович.
— Пьете здорово, — как бы нехотя сказал Савинков.
— Могу выпить, не брезгую, но не беспокойтесь, делу не повредит. Одно только плохо, Павел Иванович, — «конкуренция». Места на улицах все откуплены, чуть в драку не лезут торговцы сволочи, кричат, кто ты такой, да откуда пришел, тут тебя не видали, собачиться здорово приходится, раз чуть-чуть в полицию не угодил, истинный бог, ну каюк, думал.