— То есть почему же?
— Сами же говорите, что вылущивать.
— Ах, та-та-та! Вот куда махнули те-те-те! — засмеялся Герасимов. — Да это же вы наверное насчет удачных покушений, что ли? А? Ээээ, батенька, куда хватили ха-ха-ха! Рад, что заранее сделал вам много комплиментов. Рад. Эдак вы меня без пересадки чего доброго революционером сделаете, а? Ха-ха-ха-ха. Говорили кстати мне, я, конечно, не верю, будто, вы, Евгений Филиппович, в Варшаве с Петром Ивановичем встречались, приблизительно так, перед, — щели Герасимова щурились на Азефе, выщупывая, — перед смертью Вячеслава Константиновича.
— За кого вы меня принимаете? — нахмуренно проговорил Азеф. — Я Рачковского в Варшаве в глаза не видал, был заграницей, может подтвердить Ратаев, все глупая болтовня.
— Конечно, конечно. Евгений Филиппович, я же пошутил, язык у людей без костей, чего не болтает. Хотя, конечно, розыск настолько деликатная вещь, что если будет вести его человек плохих нравственных устоев, он эту тоненькую линию всегда перейдет, понимаете? А скажите? a propos, боевая то ведь готовит что то по моим сведениям, а? Кто «у вас», так сказать, «из нас» на очереди?
— Конкретного нет, — нехотя, проговорил Азеф - толкуют о Дубасове.
— О Дубасове, — медленно, раздумчиво проговорил Герасимов, — боюсь я все, не забыли ли условий, Евгений Филиппович?
Азеф глянул на Герасимова: — он чиркал пальцем по воротнику.
— Повторяю, Александр Васильевич, что это ложь! — пробормотал Азеф. — С таким запугиваньем не стану работать, я не мальчик. Если хотите ссориться, давайте ссориться.
— Ну-ну, шучу, не распаляйтесь, не распаляйтесь.
— А если согласен на ваши условия, то соловья тоже баснями не кормят, — бормотал Азеф. — Вы любите откровенность, я говорю, мне нужны деньги.
— Какие, Евгений Филиппович?
— Меньше чем две тысячи не обойдусь.
— Много. На дело иль лично?
— На дело.
— Максимум тысяча.
— Завтра еду в Финляндию, ставлю мастерские.
— Какие мастерские?
— Динамитные.
— Сколько?
— Две.
— И денег?
— Говорю: две тысячи.
— Нет, батюшка, дорогонько. Одну то уж на партийный счет ставьте, на одну так и быть, — засмеялся Герасимов, встав и отпирая стол заманчивыми звонами.
— Меньше полутора не обойдусь, — рокотал Азеф, — если хотите, зачтите в жалованье.
— Ох, и несговорчивый человек! Ну уж только для первоначалу, так и знайте, больше чтоб нажима не было. А главное, ничего не забывайте, — повернулся генерал, держа бумажки с изображением Петра Великого.
— Ко вторнику можете?
Герасимов сложил расписку. Запер в стол. И ведя Азефа комнатами, находу говорил:
— Попыхтели мы с вами! Ни с кем ей богу так не возился, зато думаю не зря. Только не втемяшивайте вы себе в голову, что я дурак, все дело, батенька, погубите.
От толщины Азеф хрипел, надевая пальто.
— Если телеграммой — на охранное, донесения сюда. Если что, вечерком заворачивайте по семейному. Дома нет, справьтесь в «Медведе» у швейцара, спросите кабинет Ивана Васильевича.
И совсем уж на пороге сжимая руку Азефа, Герасимов проговорил: — В прошлую то пятницу на северо-донецких, да мальцевских играли. На бирже то? Своими глазами видел. Там то вы мне и понравились. Сразу решил, что дела можно делать. Ну и скрытный же, ай-ай-ай, с вами надо осторожней, а то чего доброго взорвете на воздух, — и Герасимов, обнимая Азефа, похлопал его по задней части, убедиться нет ли револьвера.
— Из Финляндии то черкните.
— Хорошо, — бормотнул, выходя, Азеф.
Азеф крепился у генерала Герасимова. Выйдя на улицу, почувствовал нервный упадок, слабость. Он понимал, что расчет смят.
Савинков с братьями Вноровскими и Шиллеровым ставил в Москве покушение на генерала Дубасова. В крошечном, охряном домике, зажатом в зелени сосен, Азеф жил в Гельсингфорсе. Дом был уютен. Воздух резок, ароматен. Но Азеф волновался. Мерещилась генеральская пипка, веревка, чорт знает что.
Савинков подъезжал на финке, семенившей мохнатыми копытцами по серебряному, снежному насту.
— Ждал тебя, ждал, — рокотал Азеф, крепко обняв, поцеловал Савинкова.
Азеф провел в небольшую, солнечную комнату. За окнами: — сосны, снег, сад.
Савинков мыл руки, Азеф, приготовляя чай, спросил:
— Кто убил Татарова, Двойникова?
— Федя, — вытирая руки, сказал Савинков.
— Так, а я думал Двойников. Как в Москве? Солнце залило Савинкова. Азеф наливал чай, подставлял лимон, хлеб.
— Я тут по холостяцки, плохо живу.
— В Москве, не понимаю причин, но скверно, Иван. Регулярного выезда не можем установить, измотались, истрепались. Приехал советоваться с тобой, по моему покушение может выйти только случайное.
— Ерунда, — нахмурился Азеф, голова ушла в плечи. — Стало быть плохо наблюдают, если не могут установить. А случайное покушение ерунда, я не могу рисковать людьми ради твоих импрессий!
— Импрессий! Ты не ведешь и не знаешь. Выезды стали настолько нерегулярны, обставлены такой конспиративностью, словно он знает, что мы здесь. А при случайном выезде успех может быть. Надо взять кого-нибудь из мастерской, пусть приготовит снаряды, будем ждать его возвращения из Петербурга.
Азеф пыхтел, грудь подымалась от тяжелого дыханья. Он повернул тело в кресле, в тон скрипу пробормотал:
— Вообще у нас теперь ничего не выйдет, я в этом уверен.
— Почему?
Азеф каменный, мрачный, сморщился, махнул рукой:
— Я не могу больше работать, я устал. Убежден, ничего не выйдет. Папиросники, извозчики, наружное наблюдение, старая канитель, ерунда! Все это знают. Я решил уйти от работы, пойми, со времени Гершуни все в терроре, имею же я право на отдых, я не могу больше. Ты и один справишься.
— Если ты устал, то конечно твое право уйти, но без тебя я работать не буду.
Азеф посмотрел ему в лицо.
— Почему?
— Потому, что ни я, ни кто другой не чувствуем себя в силах взять ответственность за руководство центральным террором. Ты назначен ЦК. Без тебя не согласятся работать товарищи.
Азеф молчал. Савинков говорил убежденно, красноречиво, доказывая, что отказ Азефа — гибель террора, а стало быть партии. Азеф изредка, подымая бычачью голову на короткой шее, взглядывал. Когда он кончил, Азеф сидел молча, сопя.
— Хорошо, — проговорил наконец, роняя слова, — будь по твоему, но мое мнение, ничего у нас не выйдет. Если хочешь бросить регулярное наблюдение и расчитывать на случайную поездку Дубасова — хорошо, поезжай, возьми из мастерской Валентину, она поедет с тобой, приготовит бомбы. Только по моему это нерационально, дробится организация. Во всяком случае прежде всего извести меня телеграммой. Я приеду сам, все проверю.
В тот же вечер Савинков ехал из Гельсингфорса в Териоки. На даче, у взморья стояла динамитная мастерская.
Продремав ночь на станции за чашкой кофе, Савинков с рассветом тронулся к взморью. По снежной дороге нес вейка. Раскатывались санки на крутых поворотах. Ни впереди, ни сзади — ни души. Лес, снег, небо. Да пробегающие лыжники. Финн знал путь. Быстро с лесистой дороги свернул на малокатан-ную снежную полосу. У дачи с подстриженным, заснеженным садом остановился.
Савинков шел узкой тропой, которую вытоптали здесь жильцы. Было тихо. В саду стучал дятел. Звенели в струнном ветре сосны. Под ногой заскрипели ступени лесенки. Коротким стуком Савинков постучал в стеклянную дверь. Навстречу вышла женщина, похожая на монашку. Лицо было желтовато, измождено. Темные глаза ушли вглубь. Движенья были спокойны. Смотря на Савинкова, террористка Саша Севастьянова проговорила:
— Проходите, все дома.
В просторной, светлой столовой Савинков застал хозяина дачи Льва Зильберберга.
— Вот неожиданно! А мы тут как затворники! Вот радость! — говорил изящный, хрупкий Зильбер-берг.
На голоса вышли Рашель Лурье, худая, резкая брюнетка, лет 20-ти и смеющаяся Валентина Попова. Но по губам, полноватой фигуре Савинкову Попова показалась беременной.
Обступив Павла Ивановича здоровались, смеялись. Как молодо! Какие голоса! Как бодро! Какой смех! Саша Севастьянова, работающая за прислугу, накидывала на стол скатерть, суетилась, готовя закуску, ставя самовар с холоду приехавшему гостю.
— Как же живем, а? — похлопывал Зильберберга Савинков.
— Да готовим, — смеялся Зильберберг, — вы вот расскажите, что на воле делается? Мы тут месяц ни газет, ничего не видали. Может там уж и царя то у нас нет, свергли? — засмеялся Зильберберг.
— Нет покуда сидит еще, сидит. Вот покажите-ка полностью мастерскую, тогда и решим, долго ли еще сидеть будет, — и Савинков с Зильбербергом вышли из столовой, где молчаливой монашенкой хлопотала Саша Севастьянова.
Дача была в девять комнат с отдельной кухней. Наверху три летних. Низ же оборудован по зимнему. Богатая дача, с мебелью карельской березы, картинами, креслами. До того хороша, что многих боевиков даже стесняла.
— Здесь вот барин живет, то есть значит я.
— Здесь вот — барыня, то есть Рашель.
— А вот это и есть мастерская, не бог весть что, но работать можно, — ввел Зильберберг Савинкова в просторную квадратную комнату, почти без мебели, с туго спущенными белыми шторами.
Савинков ощутил знакомый запах горького миндаля, от которого всегда болела голова. На двух столах стояли спиртовки, примусы, лежали медные молотки, напильники, ножницы для жести, пипетки, стеклянные трубки, наждачная бумага, в флаконах, аккуратно как в аптеке, была серная кислота. В углу — запасы динамита. И рядом, внутри выложенные парафиновой бумагой, в виде конфетных коробок, консервных банок — оболочки снарядов.
Горький миндаль напомнил номер Доры в «Славянском базаре», Каляева, зимний день, смерть Сергея, радость убийства и тоску. Савинков знал, Каляев повешен, Дора сошла с ума в каземате Петропав-лозской крепости.
— А у вас не болит от него голова? — спросил, указывая на динамит.