Генерал — страница 45 из 73

сообщения стали привычными и вызывали гораздо меньший интерес и оживление, чем известие о том, в каком ресторане дают сегодня к ужину вино.

Несмотря на войну и на затемнение, уличная жизнь Берлина продолжалась до глубокой ночи. Английские и американские самолеты еще залетали редко и небольшими группами, и немцы верили словам Геринга, что противнику никогда не удастся совершить крупный налет на Берлин. Рестораны официально работали до одиннадцати вечера, но еще долго после полуночи в них можно было встретить постоянных гостей, допивающих запретные для других вина всех стран Европы и шумно расходившихся затем по своим домам. Часто почти до рассвета можно было слышать песни запоздавших ночных гуляк и видеть в садах и скверах обнявшиеся любовные парочки. Отпускники с фронта не хотели терять времени даром. Трухин почти с завистью смотрел на упоенные собой пары и только силой воли подавлял в себе желание напиться и пойти «по дамам», как в юнкерские времена. Впрочем, ни на то, ни на другое элементарно не было денег, даже несмотря на то, что поездки в Берлин ему оплачивал лагерь, а останавливался он всегда у Байдалакова. Транспорт тоже не переставал удивлять его, словно несколько юношеских лет, прожитых в небольшевистской Москве, исчезли вместе с прежней Россией.

Было странно наблюдать спокойную посадку в трамваи и автобусы, без обычной на родине давки, толкотни и ругани, и казалось совершенно невероятным, когда кондуктор сходил на остановках и помогал женщинам вносить в вагоны коляски с маленькими детьми. Трухин хорошо помнил, что и в Союзе отводились какие-то специальные места для женщин с маленькими детьми, но сколько раз ему самому, несмотря на генеральский мундир, огромный рост и непререкаемый тон, приходилось просто поднимать за грудки какого-нибудь нахала, заставляя встать и освободить такое место. Здесь подобных особых мест не было, но женщинам и старикам не приходилось стоять, им уступали места без напоминания. Увы, начатки грубости и хамства стали потихоньку проявляться и здесь, но это было уже вызвано нечеловеческим напряжением и усталостью народа, ведущего войну пятый год. «А у нас, – горько думал Трухин каждый раз, легко вспрыгивая на подножку, – это напряжение и усталость дошли до своих крайних пределов еще задолго до начала войны… У нас? Или теперь уже – у них?..»

Не мог он никак привыкнуть и к тому, что, приходя в магазины, покупатели здоровались с продавцом, и тот благодарил их за покупку. Такая вежливость поначалу даже казалась ему совершенно излишней, если не сказать приторной и лакейской, и от одной мысли, что наш продавец мог поблагодарить за совершенную у него покупку, становилось смешно. Смешно и немного больно. Трухин невольно вспоминал лекции в Академии, где на все лады повторялось, что частная торговля основана будто бы только на взаимном обмане, что тресты и картели задушили во всех странах всю мелкую и крупную частную торговлю, а те мелкочастники, которые еще не задушены, стоят на грани полного разорения. А ведь было уже ясно, что только благодаря частной торговле немцам удается так идеально наладить свою карточную систему.

Еще больше удивляла чистота на улицах и хорошее состояние домов, исправные лифты, чистые ванные с горячей и холодной водой, образцово оборудованные кухни, предусмотрительная обдуманность всех хозяйственных мелочей и даже коврики и половики на лестницах. И, вытирая руки идеально наглаженным полотенцем в кафе или у кого-нибудь дома, Трухин порой задыхался от внезапно накатывающего оскорбленного чувства национальной гордости. Как-то он поделился этими ощущениями с Благовещенским, и тот, горько поджав бескровные губы, опустил глаза и пробормотал:

– А ведь куда беднее нас, сволочи…

Зажиточность германских крестьян казалась невероятной, и все они, по советским понятиям, должны были быть отнесены к категории кулаков, ибо даже одна корова и пара десятков птицы считались у большевиков громадным богатством. А тут у крестьян были двухэтажные дома с электричеством и водопроводом, радиоаппараты, хорошая мебель и всевозможная посуда, большое количество одежды и обуви, почти ничем не отличающейся от одежды и обуви горожан. Состояние коров, лошадей и прочего домашнего скота было превосходным, вызывающим зависть и восхищение. И Трухин опять-таки с горечью вынужден был признать, что даже бабинька, тратившая немалые средства на заграничные жнейки и бороны, не достигала таких высот. «Наших бы колхозничков сюда, – десятки раз думал он. – Волей-неволей каждый спросил бы себя: а какого черта было делать революцию, когда при частной собственности можно жить так хорошо?!»

Пролетариата, об ужасных условиях жизни и нищете которого так много писали большевистские книги и газеты, тоже не существовало. Во всяком случае, того пролетариата, который был создан трудами Карла Маркса и советской пропаганды. Все те, кто жил вокруг, скорее всего, подходили к марксистскому определению мелкой буржуазии, но, во всяком случае, уж никак не к угнетенным и эксплуатируемым.

Но более всего Трухина поражала полная свобода и беспрепятственность передвижения не только внутри городов, во всякое время дня и ночи, но также и по всей Германии. Те советские граждане, которым удалось избежать лагерных условий, совершенно свободно ездили по всей Германии, и никто никаких препятствий не ставил. Для этого требовалось только иметь документ об исключении из положения остарбайтера или пленного вермахта, а многие ездили вообще без всяких документов. Поезда были всегда забиты иностранцами всех национальностей, и контроля никто не опасался. А ведь в России, в «самой свободной в мире» стране, даже в мирное время никуда нельзя было поехать без специального командировочного предписания или какого-либо другого соответствующего документа. Ему невольно вспомнился случай, как в тридцать седьмом в Ленинграде оплошал Кока.

Как-то вечером он шел на именины или день рождения к одной своей старой приятельнице еще по Костроме и по ошибке зашел в подъезд соседнего дома, имевшего точно такой же фасад, как дом, в который он направлялся. В том доме, на его беду, помещалось немецкое консульство. На лестнице он заметил свою ошибку и повернул обратно, но было уже поздно. Как только он вышел на улицу, к нему подошел какой-то штатский и предложил следовать за ним. Коку, генерал-майора в форме и с документами, провели в подъезд соседнего дома, где, как выяснилось, помещался ночной пост НКВД, следивший за немецким консульством. Приведший его агент позвонил куда-то и с торжеством передал, что задержал шпиона, переодетого в форму командира Красной армии. Через несколько минут подъехал закрытый автомобиль, и Коку с тортом и букетом повезли в областное отделение НКВД, где и продержали до половины следующего дня. Выпустили его только после того, как навели подробные справки в Генеральном штабе и на военном заводе, который он тогда возглавлял. До этого ни документы о его высоком служебном положении, ни билет старого члена партии никакого впечатления не оказывали и его в глаза именовали не иначе как шпионом…

И вся эта лавина впечатлений немецких, обрушившаяся на Трухина, соседствовала с впечатлениями, так сказать, русскими, которые он выносил из общения со вновь поступающими курсантами. Это были уже не растерянные мальчишки и огорошенные, раздавленные командиры, готовые на все и мало что понимающие. Они со Штриком, Благовещенским и недавно вытащенным из лагеря в Вульдхайде бароном фон дер Роппом, немецко-балтийским антропологом, теперь часами беседовали с кандидатами, выслушивая их возмущенные речи и, что гораздо важнее, соображения. После разгрома под Сталинградом практически уже никто не верил в победу нацистов, но вера в распад сталинского режима по окончании войны только укрепилась.

– Для нас не все еще потеряно, – горячился Ропп, владевший русским как профессиональный филолог, – наши дивизии все еще стоят в глубине Союза, и хоть Сталин и бросил на чашу весов русский патриотизм, но признаков того, что он решил всерьез изменить и улучшить судьбу советских людей, нет.

– И не будет, – хмыкнул Благовещенский.

– Никаких слухов об отмене репрессий за плен тоже нет. Мы, стоя на позиции борьбы со Сталиным и Гитлером, полагаю, на верном пути.

– Совершенно согласен, – подхватил Штрик. – И потому еще раз требую от своих офицеров при работе с русскими: никакого вмешательства в русские проблемы, никакой нацистской пропаганды, никакого выпячивания так называемого германского превосходства. Честный образ мысли, товарищеское отношение, готовность к пониманию и такт – вот наши четыре кита!

В кабинет начальника лагеря – просторную пустую комнату с неоштукатуренными стенами и огромным столом – вошел очередной кандидат. Это был крепкий рязанец или ярославец, судя по соломенным волосам, круглому лицу и бойким глазам. Он попал в плен на Ленинградском фронте, и Трухин, через Стази теперь сильнее переживавший за город, посмотрел на него особенно внимательно. От рязанца, на вид которому было лет тридцать, не ускользнул этот взгляд.

– Что так смотрите, то… простите, не знаю, как теперь обращаться …

– Заместитель начальника лагеря, – подсказал Трухин.

– Это-то ладно, а вот господин или товарищ?

Все четверо растерянно переглянулись, ибо при самых теоретических и высоких помыслах все мелочи предусмотреть не удавалось.

– Да уже обратились, – рассмеялся Трухин. – Я вас слушаю особенно внимательно потому, что люблю Петербург.

– Дай-то Бог, чтоб вам осталось что любить, – выдохнул мужик и вдруг зачастил, но не с надрывом, как делало большинство в первый год войны, а расчетливо и со злостью, злостью давно выношенной, обдуманной, горестной: – Вот под Сталинградом, говорят, разбили немца, а мы в своих болотах по тысяче людей в день теряем. Ни на чем теряем, без наступления, без обороны, так просто, по дурости. Пополнения идут беспрерывно, в людях дефицита нет – чего жалеть-то?! Но что за пополнение, прости господи? Опухшие дистрофики из Ленинграда, которым только что прописали постельный режим и усиленное питание на три недели! Или младенцы двадцать восьмого года, то есть четырнадцатилетние, не подлежащие никакому призыву… «Вперрред!!!» – и всё тут. Наконец, какой-нибудь солдатишка, или лейтенантик, командир взвода, или капитан, комроты, что уж, конечно, реже, видя это вопиющее безобразие, воскликнет: «Нельзя же людей гробить! Там же, на высоте, бетонный дот! А у нас лишь 76-миллиметровая пушчонка! Она его не пробьет!..» Сразу же подключается политрук, СМЕРШ и трибунал. И какой-нибудь из стукачей, которых полно в каждом подразделении, свидетельствует: «Да, мол, в присутствии солдат усомнился в нашей победе». Тотчас же заполняют уже готовый бланк, куда надо только вписать фамилию, и готово: «Расстрелять перед строем!» или «Отправить в штрафную роту!», что на самом деле – то же самое. Так вот и гибнут самые честные, самые лучшие, да и самые храбрые, скажу я вам, люди. А остальные: «Вперрред, в атаку! Нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевики!»