Слушать было стыдно. Стыд вообще грыз Трухина с каждым днем в Германии все сильнее.
А вечером к нему заглянула Верена. Он любил эти посещения, так возвращавшие его в детство и юность, и пустая, необжитая комната его, днем превращавшаяся в кабинет, на мгновения становилась салоном. Он склонялся к руке, наслаждаясь белизной и формой пальцев, вдыхая забытый аромат «Каприза императрицы».
– Послушайте, Верена, откуда у вас такие запасы этих милых духов?
– О, как вы наивны, Теодор! Большевики не идиоты: они тут же прибрали к рукам фабрику Брокара и просто-напросто переделали названия. «Императрице» выпало стать «Красной Москвой». Мне присылают, – улыбнулась она и провела ладонью по коротко остриженной, чуть седеющей голове Трухина. – Видно, мне предназначено всегда быть только ангелом, этаким вестником. Ваша пассия, Теодор, ушла от Герсдорфа и живет пока у меня. Я не думаю, что это правильный поступок и, тем более, не считаю, что это хорошо в смысле дальнейших последствий. Но что сделано – то сделано. А теперь ваше дело поговорить с соответствующими людьми, чтобы ее официально зачислили в штат Дабендорфа.
– Как курсанта? – ахнул Трухин.
– Вы неисправимый романтик, Теодор. Разумеется, в качестве служебного лица.
– Но здесь практически не нужны переводчики. Или очень редко.
– Это вы уж решайте сами. В принципе, я не отказалась бы от помощницы, но просить права не имею. Да и не хочу. Что не мешает…
И Трухин снова прижал к губам ее худую бесплотную руку.
Из дневника остарбайтера Е. Скрябиной
Все, что мы, советские, здесь получаем, кажется нам роскошью. На нас четверых и еще на одну семью, мать с сыном, выделили две большие комнаты с балконом. Еды вполне хватает: на каждого 300 граммов хлеба, три яблока, 50 граммов масла, 100 граммов колбасы, джем. На обед овощной суп. В магазинах можно купить бумагу, конверты, мыло. В овощных продают морковь и капусту. Все баснословно дешево, как в сказке. Мы уже давно отвыкли от нормальной жизни, от магазинов, от продуктов… В Виннице, например, блокнот для дневника стоил 500 рублей[147], а здесь всего 80 пфеннигов…
Конечно, война изменила судьбы русской и украинской молодежи. В 16–17 лет их оторвали от родины, забросили на чужбину, где на них смотрят через колючую проволоку, как на диких зверей в зоопарке или цирке. Но постепенно отношение к ним меняется. Девушки начали получать кое-что из вещей и теперь мало отличаются от немок. Остригли волосы, сделали модные прически, ходят в красивых платьях и туфлях на высоком каблуке. Стоптанных тапочек уже не увидишь. После рабочей смены и по воскресеньям они работают в немецких домах и плату берут не деньгами, а одеждой, которую наша портниха им перешивает. Труднее одеться юношам. Но они достают поношенные пиджаки и несут их к той же Александре на переделку, а платят продуктами, которые получают от местных крестьян за свой труд…
25 января 1943 года
Стази стояла в приемной местного отделения гестапо и с удивлением наблюдала, что люди, сидящие в очереди на весьма обшарпанных скамейках, не трясутся и не каменеют в страхе, а спокойно и весело болтают. Причем среди ждавших было и несколько русских.
Вообще, за этот месяц, что она ушла от Рудольфа и жила у Верены, Стази увидела совсем иную Германию и иных в ней русских. И Германия, и русские делились на две части и были совершенно разными. Те десятки тысяч – Стази долго не могла поверить в это число, но Верена, улыбнувшись, заметила, что Россия велика, – советских граждан, имевшие возможность получить право жить на частных квартирах, видели Германию и немецкий народ совсем в другом свете, чем миллионы их сограждан, сидевших в лагерях за колючей проволокой. Первые сравнивали Германию с Советским Союзом, и она им казалась чуть ли не самой свободной в мире страной, вторым же представлялась сплошным концентрационным лагерем. Попасть из второй категории в первую было почти то же самое, что перенестись на другую планету, а между тем не было абсолютно никаких разумных причин для отнесения того или иного человека ко второй категории или к первой. В подавляющем большинстве это было делом случая или личным счастьем одних и несчастьем других. Как скоро заметила Стази, случай заключался просто-напросто в наличии знакомых или друзей среди немцев. Живя у Верены, ей приходилось встречать много людей одинаковой квалификации, одинаковых личных достоинств и даже убеждений, при этом одни сидели в лагерях или жили бесправными остарбайтерами, а другие пользовались полной свободой и имели почти нормальные человеческие права. Но именно эта легкость перехода только подчеркивала нелепость и бессмысленность варварского отношения немецких властей к миллионам русских.
Тогда, в рождественскую ночь, Стази долго сидела на скамейке, пока не замерзла и к ней не стали приставать подвыпившие отпускники. Потом она бродила по улицам, уже имея в перспективе классический выход русской отчаявшейся и недурной собой женщины – благо возможностей было вокруг хоть пруд пруди. Какая разница изменять любимому с одним или с несколькими? Но в последний момент Стази подняла голову и увидела в небе яркую синюю звезду, так до боли напомнившую любимые глаза, – и вспомнила о Верене. Но где ее искать? Не ехать же в Дабендорф, который неизвестно где, и документов у нее нет никаких. Тогда Стази добралась до госпиталя Моабит в расчете найти там доктора Кэмпф. Бравые полицейские внимательно ее слушали, любезно указывали дорогу и даже предлагали проводить до места. Кэмпф, дежурившая в праздничную ночь, не удивилась, ничего не спросила и, выслушав вопрос, молча написала адрес на рецептурном бланке. К утру Стази нашла крошечный особняк на Находштрассе напротив колоссального русского собора. Она честно дождалась, пока рассвело, и в окнах загорелся свет.
Дверь открыла пожилая горничная с явно русским лицом, но немецкой выправкой.
– Ich muss Frau Disterlo sehen…[148]
– Фон Дистерло, – веско поправила горничная, но сверху, скользя по перилам рукой и полами шелкового халата, уже спускалась Верена.
– Молчите, мне все ясно, – глазами улыбнулась она. – Мариша, проведите гостью в мой старый кабинет. Я завтракаю, – Верена подняла руку с кольцом-часами, – через сорок минут, внизу.
За скромным, но очень изящно сервированным завтраком из какао, тостов и яиц всмятку Верена долго молчала.
– Ваш поступок безответствен. А если б Кэмпф не дежурила? Если бы я была в Дабендорфе? И вообще, нельзя предпринимать какие-либо действия, когда вы сами не в силах решать свою судьбу в дальнейшем, а вынуждены прибегать к помощи других.
– Я уйду, – поднялась Стази.
– Сядьте. Я уже раз сказала вам, что отношусь к вам с симпатией… хотя бы в силу вашего выбора. Но своим поступком вы и его ставите в нелегкое положение.
– Почему? Я стану работать где угодно, хоть полы мыть, я не буду никому в тягость…
– Ну, во-первых, как вы собрались работать, не имея документов? А во-вторых, неужели вы полагаете Теодора непорядочным человеком? – Стази вспыхнула от этого «Теодора» и прикусила губы. – И мне придется рассказать ему, вы ведь и на это так или иначе рассчитывали. В немке подобный поступок меня восхитил бы своей нерасчетливостью, но для русской… Пора учиться держать себя в узде.
– Вы, кажется, не Онегин, и я не Татьяна, – огрызнулась Стази.
– А-а, – звонко рассмеялась Верена, – да вы ревнуете! Ну вот что. Пока вы не получите документы и разрешение жить на частной квартире, я ни о чем не сообщу Теодору. У него и так много хлопот и волнений, если вы сами того не понимаете. Вот когда вы будете уже вполне готовый к употреблению продукт – тогда, пожалуйста.
И Стази месяц жила почти затворницей, если можно было считать затворничеством нахождение у Верены, где постоянно собиралась самая различная публика. Верена сотрудничала с берлинским «Новым словом», единственной выходящей на русском газетой на всю Европу, за исключением Балкан и «Парижского вестника» во Франции. Но последний был разрешен к распространению только в пределах Франции и оставался чисто эмигрантским органом, с очень ограниченным кругом читателей, заполнялся исключительно материалами местного характера или какими-то архаическими воспоминаниями о жизни в дореволюционной России и, конечно, не мог претендовать на серьезную политическую роль. Так что фактически оставалось одно берлинское «Новое слово». Но эта газета выходила под строжайшим контролем Восточного министерства, и там даже не разрешалось упоминать слово «русский», не говоря уже о какой-либо серьезной национальной русской пропаганде. Фактически это была чисто немецкая газета, только на русском языке, и заполнялась она материалами такого сомнительного свойства, что заслужила самую отрицательную оценку со стороны всех русских, находившихся в Германии.
К Верене нередко приходили главные идеологи газеты, чтобы обсудить ту или иную статью, но все обсуждения сводились к пустым поправкам – дело заключалось в том, что статьи для нее писали не русские, а чиновники Восточного министерства, вроде Лейббрандта, Дрешера или Миддельгаупта, которые были весьма ограниченны даже на неопытный взгляд Стази.
Сколько раз Стази, сидевшая за единственным коктейлем в уголке, слушала страстные речи Верены:
– Да вы поймите, что бездарность и полная политическая беспомощность «Нового слова» уже вошла в поговорку! Уже давно никто даже не удивляется вашим глупейшим статьям, тем более что три четверти Берлина знает, что большинство их написаны вами или другими олухами из вашего министерства!
После их визитов Верена в отчаянии бросалась в кресло и стискивала голову руками.
– Уже сколько лет мы бьемся за то, чтобы превратить «Слово» в серьезный русский политический орган, но все наталкивается на глухую стену. Ведь это смешно: во всей Европе нет ни одной газеты, которая могла бы претендовать на роль русского печатного органа. О, Германия – страна маразма! – восклицала она и принималась нервно ходить по гостиной, напоминая пантеру. Стази смотрела на Верену уже почти с восторгом, прощая ей и жесткость, и молчание о Трухине. Так вот какие женщины были раньше в той стране, какую она потеряла и о которой мечтала… – Но что газета! Это сиюминутно, в конце концов! Но куда плачевней пропаганда при помощи книг! Авторам платятся громадные деньги за работы по разоблачению теории и практики большевизма, и написано их немало, серьезных, ценных, разрабатывающих актуальные проблемы весьма основательно. Так ведь нет! Нет, нет и нет! Все рукописи должны пройти так много цензурных инстанций и так долго залеживаются в столах и сейфах разных ведомств, что теряют свою актуальность и большей частью совсем не печатаются. Полтора или два десятка тонюсеньких брошюрок весьма сомнительного качества – вот жалкий итог почти четырехлетней работы сотен людей в Восточном министерстве! Не говорю уже о штабе Розенберга, министерстве пропаганды, СС, верховном командовании и прочих конторах, занимающихся германской пропагандой на востоке. Это черт знает что!