Генерал Ермолов. Сражения и победы легендарного солдата империи, героя Эйлау и Бородина и безжалостного покорителя Кавказа — страница 70 из 80

«Я уже очень давно знаком с Алексеем Петровичем, – рассказывал великий князь Михаил Павлович однажды вечером зимой в 1844 году, – и люблю его, как доброго приятеля и необыкновенно умного человека, но не слеп к его недостаткам. Между ними я в первом ряду ставлю его наклонность к интриге и еще другую слабость – его прежнее панибратство с молодыми офицерами, посредством которых он старался приобрести и действительно приобрел себе такую огромную популярность. Судьбы его теперь, разумеется, навсегда окончены; но я уверен, что назначение его снова на Кавказ принесло бы, и в настоящую даже минуту, все еще большую пользу, по крайней мере по моральному своему влиянию. Ермолов так умел заставить и бояться, и любить себя, что слава его, несмотря на прошедшие с тех пор восемнадцать лет, продолжает жить с прежнею силой между горским населением. У меня в артиллерийском училище были три его сына, и из них один, по выпуске в офицеры, был нынче за Кавказом. Представьте, только что проведали, что едет сын Ермолова, народ стал отовсюду сбегаться на почтовую дорогу и встречать его на станциях торжественными приветствиями».

Кто-то заметил, что Ермолов все еще продолжает пользоваться большою популярностью и внутри России. «Думаю, – возразил великий князь, – что теперь гораздо менее, чем прежде. Он сам уронил себя в общем мнении, а в мнении высшего круга – поведением своим в Государственном совете и особенно известным неосторожным письмом своим, в котором уже слишком перехитрил. Когда его сменили Паскевичем, тогда голос публики был решительно в его пользу. После такого торжества, говорю, Ермолову оставалось жить и умереть на лаврах, уже не доискиваясь ничего нового».

Впрочем, и в звании рядового члена совета он мог, при своем уме и своей опытности, поставить себя на виду и поддержать свою прежнюю репутацию, хоть бы, пожалуй, особыми мнениями, sans etre pour cela un frondeur[194]. Вместо того он стал в совете не только молчать, но и просто спать, уверяя, что ничего не понимает в наших делах, что не может давать голоса по таким вопросам, которых не разумеет и пр., все с какими-то arriere-pensees[195], а наконец проделки свои заключил этим худо обдуманным письмом. Я очень помню, как на другой день после того он приехал мне рассказать все это, и я, именно на том самом месте, на котором вы теперь сидите, вымыл ему голову за его пересоленный поступок; но уже было поздно. Нынче, не находясь ни в действительной службе, потому что, с званием члена совета, числится в бессрочном отпуску, ни в прямой отставке, потому что принужден носить эполеты, он принялся, но тоже уже поздно, разыгрывать роль Цинцинната. Изредка только показываясь в Москве и сажая постоянно капусту в своей подмосковной, где и я у него был, он устроил себе там кабинет между оранжереей и библиотекой, меблировал его, с обыкновенною своею оригинальностью, самою лубочною мебелью; и знаете ли, чем весь день занимается? Переплетением своих книг! Он, говорят, сделался в этом деле таким искусником, что никакой цеховой переплетчик его не перещеголяет…

Если Ермолов имел в свое время немало почитателей и поклонников и если вообще немногие на нашем веку пользовались такою популярностью, то было у него, однако же, и множество врагов, и враги сильные, которых неприязнь началась гораздо прежде, чем он впал в немилость. В главе их стоял человек, никогда не соразмерявший свои чувства с придворным термометром, известный всем своим благородным прямодушием, всегдашний рыцарь правды и чести князь Иларион Васильевич Васильчиков. Он едва ли ненавидел кого-либо в такой степени, как Ермолова. Имелись ли к тому какие-нибудь особенные причины, может быть еще за время, когда они служили вместе в рядах войск, неизвестно; но при одном имени Ермолова добрейший человек совершенно выходил из своего незлобивого характера.

Вот отзывы и анекдоты, которые случалось в разное время слышать от графа Васильчикова, назначенного председателем Государственного совета после смерти графа Новосильцева, в апреле 1838 года.

«Популярностью своей Ермолов обязан наиболее короткому, фамильярному обращению с молодыми офицерами, которые, польщенные его дружественным тоном, первые сделались творцами его репутации и славы. Впрочем, эта популярность уже давно тлеет под пеплом, и потому, чтоб снова ее раздуть, хитрый честолюбец, видя, что в нынешнее царствование (то есть императора Николая) замыслы его на власть и влияние худо удаются, старается хоть заставить как-нибудь о себе говорить.

В разгаре Персидской кампании, когда стратегические его операции шли очень плохо и ни в чем не было успеха, он прислал просьбу об отставке, с тайною надеждой, что некем будет его заменить и что тут-то убедятся в его необходимости. Между тем, крайне для него неожиданно, просьба его была тотчас исполнена, что дало повод к известному его слову: а посмотрим-ка, как Россия выедет на Ваньках (Дибич и Паскевич были оба Иваны). Дело, однако, обошлось и с Ваньками, и Ермолов был пристыжен. После этой неудачной попытки он переменил паруса и, прожив несколько лет вдалеке от дел и от двора, вздумал снова проситься на службу. Государь предложил ему звание члена Государственного совета, и он принял это как pis-aller[196], на первый раз, в чаянии будущих благ. Но милость царская к нему уже более не поворачивалась, а ветреная публика или забыла его, или разочаровалась на его счет; среди дел ему новых и малоизвестных Ермолов не только не мог играть никакой роли, но представлял собой одного из самых ничтожных членов совета; словом, он скоро увидел, что честолюбивые его планы чуть ли не безвозвратно рушились».

В другой раз Васильчиков рассказывал, что, когда при отступлении в 1812 году армии Барклая и Багратиона соединились в Смоленске и первому, хотя младшему в чине, велено было принять главное начальство над обеими, Ермолов – тогда начальник Барклаева штаба – всячески убеждал Багратиона восстать против этой меры, не становиться под команду к младшему, да еще и немцу, и, для пользы общей, просто самому принять начальство над армией.

«Можно представить себе, – прибавлял Васильчиков, – каких плодов он ожидал от этих гнусных подстрекательств самолюбия в такую минуту, когда вся судьба России висела на волоске и когда неприязнь или местничество начальников так легко могли порвать этот волосок. На Багратион, который сам мне обо всем этом рассказывал, был не такого поля ягодка: он выгнал от себя Ермолова, запретив казаться к нему впредь на глаза»[197].


Ермолов был человек государственный в обширном значении этого слова, скажем мы в заключение. Не было ни одного высшего политического вопроса, о котором бы он не думал и не имел положительного мнения, может быть иногда ошибочного, но всегда разумного и часто своеобразного. Отношения России к иностранным государствам, положение их, выгоды и невыгоды он знал хорошо, подробно и основательно.

Нашу прошедшую европейскую политику он осуждал и повторял часто, что нам предлежит Азия, и когда я напомнил ему однажды, что эта политика очень древняя, что Добрыня, дядя Владимира Святого, советовал ему искать лапотников, а сапожники неохотно будут платить дань, тогда он расхохотался и восклицал: «Так, так, именно так. В Европе не дадут нам ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам».

Ермолов был очень образован, следил неусыпно за политикою и много читал до самой смерти. За три дня до нее только, когда он начал уже впадать в беспамятство, прекратилось его ежедневное чтение газет. Военная история, и преимущественно история Наполеона, была ему знакома как нельзя более. Наполеон был его любимый герой. Другой – Петр Великий.

Он много писал и любил писать письма: у князя Воронцова должно быть большое собрание его писем. С князем Воронцовым он особенно был дружен во все царствование императора Александра. Они называли друг друга не иначе, как брат Михаил, брат Алексей; брат Михаил хотел устроить дачу и выстроить дом для брата Алексея на южном берегу Крыма. Но с восшествием на престол императора Николая их отношения изменились, и о даче не было уже помину. Впрочем, он писал к нему часто, после того как Воронцов был назначен наместником Кавказа.

Большое собрание писем Ермолова, с подробным описанием действий кавказских, должно находиться у графа Закревского, который находился тогда дежурным генералом при императоре Александре и пользовался его доверенностью.

Слог Ермолова тяжеловат, напоминает екатерининское время, но отличается остроумием, своеобразными оборотами мыслей, колкостью.

После Ермолова должны остаться записки. При жизни его в публике слышно было только о записках 1812 года и ходило по рукам описание посольства в Персию. О первых записках он жаловался, что враги его сделали в них умышленные вставки, с намерением повредить ему во мнении государя. Но какие это были вставки, неизвестно. Едва ли это правда, а может быть, он сам раскаивался в некоторых местах, которые и приписал своим врагам.

Я часто заводил с Алексеем Петровичем разговор об его записках; он всегда говорил, что они будут в верных руках и с ними не случится, что было с бумагами графа Толстого и других значительных лиц. Он принял свои меры.

Года за три пред его кончиной я застал его однажды поутру за переписыванием из одной толстой тетради, его же рукою написанной и во многих местах перечеркнутой, в другую. Я испугался про себя, подумав, что старик верно исправляет старую исповедь, по новым своим видам и соображениям, и что история потеряет несколько важных данных. Графиня Б. рассказывала мне также, что его очень раздражили доставленные ему записки Пфуля и он сбирался их опровергать, говоря: «Надо отделать немца. Пфуль приписывает себе успехи русской армии, а она бы погибла, если бы принят был его совет в лагере при Дриссе».