«Дед»
1
Никто из нас и подумать не мог, что в эту же ночь мы еще будем метать. Если и пишется хороший косяк – его пропускают, дают команде выспаться после базы. Это святое дело, и всякий кеп это соблюдает, пусть там хоть вся рыба Атлантики проходит под килем. И после отхода мы все легли, только Серега ушел на руль. Но тут все законно: на ходу, да в такую погоду, штурману одному трудно. Хотя я знал и таких штурманов, которые после базы матроса не вызывают – сами и штурвал крутят, и гудят, если туман или снежный заряд.
И вот, когда мы уже все заснули, скатывается рулевой по трапу, вламывается в кубрик и орет:
– Подымайсь – метать!
Ни одна занавеска не шелохнулась. Тогда он полез по всем койкам – задирать одеяла и дергать за ноги.
– Ты, Серега, в своем уме?
– Вставайте, ребята, по-хорошему, все равно спать не дадут. Сейчас старпом прибежит.
Шурка спросил:
– Может, еще передумают?
– Ага, долго думали, чтоб передумывать. Кеп-то и сам не хотел: пускай, говорит, отдохнут моряки. Это ему плосконосый в трубу нашептал: косяк мировейший, ни разу так не писалось, а мы к тому же двое суток потеряли промысловых. И Родионыч его поддержал: действительно, говорит, с чего это разнеживаться? Полгруза только сдали и бочки порожние приняли… Подумаешь, устали!
Васька Буров сказал:
– Все понятно, бичи. Мало что они на промысле остались, теперь им еще выслужиться надо.
– Ну дак чего? – спросил Серега.
– Иди, подымемся.
В капе, слышно было, старпом ему встретился.
– Что так долго чухаются?
– Уйдем-ка лучше, старпом. Невзначай, гляди, сапогом заденут.
Поднимались мы по трапу – как на эшафот, под виселицу. Кругом выло, свистело, мы за снегом друг друга не видели, когда разошлись по местам. Кеп кричал – из белого мрака:
– Скородумов, какие поводцы готовили?
– Никаких не готовили!
– И не надо! Нулевые ставьте!..
«Нулевые» – это значит, совсем без верхних поводцов. Сети прямо к кухтылям привязываются и стоят в полметре от поверхности. Вообще-то, редкий случай. Но значит, и правда косяк попался хороший и шел неглубоко.
– Поехали!
Куда сети уходили, мы тоже не видели – во мглу, в пену. И я не кричал: «Марка! Срост!», а просто рядом с дрифтером присел на корточки и чуть не в ухо ему говорил. Да он и не к маркам привязывал, а как бог на душу положит. Раз мне почудилось – он с закрытыми глазами вяжет. Так оно и было, они то и дело у него слипались, и я держал нож наготове – вдруг у него пальцы попадут под узел. Все равно бы я, наверно, не успел.
Вернулись, сбросили с себя мокрое на пол, места ж для всех не хватит на батарее, и завалились. Черта нас кто теперь к шести разбудит!
Нас и не будили. Мы сами проснулись. И поняли, почему не будят, – шторм.
Серая с рыжиною волна надвигалась горою, нависала, вот-вот накроет с мачтами, вот уже полубак накрыла, окатывает до самой рубки и шипит, пенится, как молодое пиво. Взбираемся потихоньку на гору и с вершины катимся в овраг и уже никогда из него не выберемся. Но выбираемся чудом каким-то.
Все море изрыто этими оврагами, и мы из одного выползали, чтоб тут же – в другой, в десятый, и всю душу ознобом схватывало, как посмотришь на воду – такая она тяжелая, как ртуть, так блестит ледяным блеском. Стараешься смотреть на рубку, ждешь, когда нос задерется и она окажется внизу, и бежишь по палубе, как с горы, а кто не успел или споткнулся, тут же его отбрасывает назад, и палуба перед ним встает горой.
В салоне набились – по шести на лавку, чтоб не валиться друг на дружку. В иллюминаторе – то небо, то море, то белесое, то темно-сизое, как чаячье крыло. Даже фильмы крутить не хотелось, пошли обратно, досыпать.
Васька Буров сказал весело:
– Задул, родной, моряку выходной.
Шурка с Серегой сыграли кон, пощелкались нехотя и тоже залегли. Кажется, у них там за сотню перевалило. А может, по новой начали после «поцелуя».
Я лежал, задернув занавеску, качало с ног на голову, и ни о чем не хотелось думать. В шторм просто ни о чем не думается. Сколько этот выходной протянется – неделю, две, – это в счет жизни не идет. И отдыхом тоже это не назовешь.
Пришел Митрохин с руля, ввалился – сапоги чавкают, с телогрейки течет. Стал новеллу рассказывать – как его прихватило волной. И представьте, у самого капа – ну надо же! Вот это единственное приятно в шторм послушать – как там кого-то прихватило. В особенности когда тебе самому тепло и сухо. Главное ведь – посочувствовать приятно; сам знаешь, каково оно – всю палубу пройти, от десяти волн уберечься, а одиннадцатая тебя персонально у самого капа ждет. Все-таки есть в ней что-то живое – и сволочное притом. Не просто так, бессмысленная природа.
А перед тем как заснуть, он сказал:
– Похоже, ребята, что выбирать сегодня придется.
Машина чуть подработала, выровняла порядок. В соседнем кубрике сменщик Митрохина – бондарь, кажись? ну да, бондарь – натягивал сапоги, слышно было, что мокрые. Стукнул дверью, захлюпал по трапу. Выматерил всю Атлантику – с глубин ее до поверхности и от поверхности до глубин небесных, – так ему, верно, теплее было выходить. И опять все утихло, только шторм не утих.
Шурка первый не выдержал, отдернул занавеску.
– Ты чего сказал там?
Митрохин, конечно, с открытыми глазами лежал. Поди пойми – спит он или мечтает.
– Это он сказал – выбирать придется? Или же мне померещилось?
– Лежи ты, – говорю, – никто ничего не слышал.
– Бичи, кто из нас псих?
Васька Буров закряхтел внизу.
– Кто ж, как не ты. Какого беса выбирать? Девять баллов!
Шурка еще полежал, послушал.
– Слабеет погода, бичи.
– Умишко у тебя слабеет, – сказал Васька. – Поспи, оно лучшее лечение.
– Да разбудите вы чокнутого! Пусть скажет толком, а то мне не заснуть.
– Вот будешь шуметь, – Васька ему погрозил, – и правда позовут.
С полчаса мы еще полежали, и вдруг захрипело в динамике и сказали, что да, выбирать.
Я насилу дождался, пока этот чертов вожак придет ко мне из моря – так брызги секли лицо. Откатил люковину, нырнул в трюм. А им-то там каково было, на палубе!
Фомка мне обрадовался, придвинулся поближе. А клюв-то какой раззявил! Поди, чувствовал, какая там рыба сидела в сетях. Самый точный был эхолот, я бы ему жалованье платил – наравне со штурманами.
Вот – слышно, как она бацает, тяжелая, частая. И как в икре оскользаются сапоги, как сетевыборка стонет и шпиль завывает от тяжести. Я было выглянул, но тут мне с ведро примерно пролилось на голову. Это уж я знаю, какой признак, когда волна ко мне залетает в трюм, – не меньше девяти, выбирать нельзя.
Там что-то начали орать, потом дрифтер ко мне прихлюпал:
– Сень, вылазь на фиг!
– Чего там? Обрезаемся?
Но он уже дальше пошел, ругаясь на чем свет стоит.
Я вылез – вся палуба в рыбе, ребята в ней по колено мотаются, бьются об фальшборт, все икрой измазанные, в розовом снегу. Сеть шла на рол – вся серебряная, вся шевелилась. Я все это видел с минуту, потом повалил заряд, только чья-нибудь зюйдвестка мелькала, или локоть, или спина.
Я пробрался к дрифтеру – он у шпиля стоял, смотрел в море. Не знаю, что он там видел – кроме белого снега и черной волны. У него самого все лицо залепило, на зюйдвестке налипли сосульки. Стоял и шептал себе под нос:
– Мать вашу олухи мозги нам пилят по-страшному сами не ведают что творят и в рыло их и в дыхало…
– Дриф, ты чего?
Обернулся ко мне, с закрытыми глазами, и рявкнул:
– Вир-рай из трюма! Вирай до сроста и обрезаемся!.. А пусть чего хотят делают.
Я выбрал полбухты, закрепил, и он тогда прядины обрезал на сросте.
– Закрывай люковину, еще кто провалится…
Ощупью я до нее добрался, кинул обрезанный конец и задраил люк. Потом – к сетевыборке, сменил кого-то на тряске. И тряс, ничего уже не видя, не чувствуя ни рук, ни плеч, ни ног, на которых, наверно, по тонне навалилось; не выдрать сапоги из рыбы, разве что ноги из сапог, пока меня дальше не отодвинули – на подтряску.
Потом и трясти уже стало некуда. Из рубки скомандовали:
– Трюма не открывать! Оставить рыбу на борту!
Загородили ее рыбоделом, бочками с солью и так оставили – авось не смоет. Всей капеллой повалили в кубрик, роканы и сапоги побросали на трапе. Телогрейки свалили в кучу на пол.
– Все, бичи, – сказал Шурка. – Последний день живу!
Слышно было, как шел к себе дрифтер и сказал кому-то, может, и себе самому:
– Списываюсь на первой базе. Хоть в гальюнщики. Нет больше дураков!
Васька Буров лежал, лежал и засмеялся.
– Ты чо там? – спросил Шурка.
– Есть дураки! Не перевелись еще. Сейчас опять позовут, и что – не выйдем?
– Ну да, позовут…
– А вы кухтыли видали?
– И что – кухтыли? – Шурка свесился через бортик. – Я тебя, главбич, не понимаю. Потрави лучше божественное про волков.
– А чего тут не понимать? Кухтыли наполовину в воду ушли. Там рыба сидит – вы, щенки, такой и не видели! Кило по четыреста на сетку. У меня такая только раз на памяти была.
– Ну ладно, по четыреста. А как ее выберешь, когда трюма не открыть?
Васька вздохнул.
– Вот я и говорю – не перевелись. Разве им, на «голубятнике», рыба теперь нужна? Они сдуру-то выметали, а теперь порядок боятся утопить. Не хватает кепу теперь еще сети потерять – его тогда не то что в третьи, его в боцмана разжалуют. Порядок – он деньги стоит. Это слезки наши ничего не стоят.
Кто-то захлюпал сверху. Мы сжались в койках, нету нас, умерли. А пришел – кандей Вася.
Мы ему обрадовались как родному.
– Вась, ты чо ж по палубе-то бежал? Не мог по трансляции объявить?
– У меня ж на камбузе микрофона нету. Ну что, ребятки, кеп велел команду как следует накормить.
А это плохое начало, я вам скажу, когда велят команду накормить «как следует».
– Жалко вас, ребятки. До ночи не расхлебаете.
Вот он почему и бежал по палубе, кандей. Хотелось – нам посочувствовать.
В салоне сидели нахохленные, лицо у каждого и руки – как кирпичом натерты. Жора-штурман поглядел на нас с усмешечкой:
– Что нерадостные? Такую рыбу берем!
– Где ж мы ее берем? – спросил Васька Буров. – Мы ее только щупаем да назад отдаем.
Жора плечами пожал. Его вахта еще не наступила, рано голове болеть.
– Позовешь выбирать? – спросил Шурка.
– А что думаете – пожалею? – Жора вдруг поглядел на меня. – Это вот кого благодарите.
Все на меня уставились. Жора поднялся и вышел. Я-то понял, что он имел в виду – как я отдал кормовой и оставил Гракова на пароходе. Да, пожалуй, не будь его, кеп бы нас не поднял. Ну что ж, придется рассказать, рано или поздно узнают. Но тут сам Граков пришел, сел у двери с краю, где всегда кеп садится.
Кандей ему подал то же, что и нам, только не в миске, а на тарелке, как он штурманам подает и «деду». Граков это заметил, вернул ему тарелку в руки.
– Что за иерархия? Ты меня за равноправного члена команды не считаешь?
Вася пошел за миской. Тоже кандею мороки прибавилось. А Граков глядел на нас, откинувшись, улыбался, вертел ложку в ладонях, как будто прядину сучил.
– Приуныли, носы повесили. А ведь слабая же погода, моряки!
Шурка сказал, не подняв головы:
– Это она в каютке слабая.
– Намек – поняла. А на палубу попробуй выйди? Это хочешь сказать? А вот пообедаю с тобой – и выйду. Тогда что?
Шурка удивился.
– Ничего. Выйдете, и все тут.
Пришел «дед». Мы подвинулись, он тоже сел с краю, против Гракова.
– Как думаешь, Сергей Андреич, – спросил Граков, – поможем палубным? Все вместе на подвахту, дружно? Животы протрясем, я даже капитана думаю сагитировать. А то ведь у этой молодежи руки опускаются перед таким уловом.
«Дед» молча принял тарелку, молча стал есть.
– Ну, тебе-то, впрочем, не обязательно. С движком, поди, забот хватает?
«Дед» будто не слышал. Нам тоже не по себе стало. Хоть бы он поморщился, что ли. Граков все улыбался ему, но как-то уже через силу. Потом повернулся к нам – лицо подобрело, лоб посветлел от улыбки.
– Бука он у вас немножко, «дед» ваш. Все мы помалу в тираж выходим. Так не замечаешь, а посмотришь вот на такие молодые рыла, на такую нахальную молодость – грустно, признаться… Да-а. Но вы такими не будете, каким он был. Ах какой лихой!.. Ты ведь с лопатки начинал, кочегаром, не так, Сергей Андреич?.. С кочегаров, я помню. Так вот, однажды колосники засорились, а топка-то еще горячая, но полез, представьте, полез там штыковочкой[76] шуровать, только рогожкой мокрой прикрылся. И никто не приказывал, сам. Говорят, там подметки у тебя на штиблетах трещали, а?.. Скажете, глупо, зачем в пекло лезть, неужели нельзя лишний час подождать, пока остынет? Да вот нельзя было. Вся страна такое переживала, что лишнюю минуту дорого казалось потерять. Вы-то, пожалуй, этого не поймете. Да и нам самим иной раз не верится – неужели такое было?.. А – было! Вот так, молодежь. А вы – чуть закачало: «Ах, штормяга!.. Лучше переждем, перекурим это дело…»
«Дед» лишь раз на него взглянул – быстро, из-под бровей, тусклыми какими-то глазами, – но что-то в них все же затеплилось как будто. Точно бы они там оба чем-то повязаны были, в свои молодые, чего и вправду нам не понять.
Ввалился мотыль Юрочка – в одних штанах, в шлепанцах, с платком замасленным на шее. Граков к нему повернулся – с добрым таким, мечтательным лицом – и только руками развел и засмеялся: уж такая это была нахальная молодость, рыло такое смурное, взгляд котиный.
– Вот, поговори с таким… энтузиастом. Про юность мятежную. Поймет он что-нибудь? Когда в таком виде в салон считает возможным явиться. Ох, распустил вас Сергей Андреич…
– А чо? С вахты… – Юрочка побурел весь, заморгал.
«Дед» ему сказал угрюмо:
– Масла не подливай больше. Я замерял перед пуском, там на ладонь лишку.
Юрочка вытянулся – с большой готовностью.
– Щас отольем немедленно.
– На работающем двигателе не отливают. Масло – в работе. Сегодня, я думаю, дрейфовать придется, тогда и остановим.
– А может, и не придется дрейфовать? – Граков уже не «деда» спрашивал, а всех нас. – Выберем и снова – на поиск?
«Дед» отставил тарелку, выпил единым духом компот и пошел. Граков ему вслед глядел – то ли с печалью, то вроде бы жалостно.
– Как все ж Бабилов-то сдал. Слышит, наверно, плохо. Ну и мнение, конечно, трудно переменить, раз оно сложилось и высказано. – Опять он к нам повернулся с улыбкой. – Так как, моряки? Выйдем или перекурим это дело?
– Я – как прикажут, – сказал Шурка.
– Все ты мне: «Как прикажут»! А сам?
Мы вставали по одному и вылезали – через его колени. Встать да пропустить нас – это он не догадался.
– Так ты меня жди на палубе, – сказал он Шурке. – Ты меня там увидишь, матрос.
Мы его увидели на палубе. С «маркони» он вышел, с механиками, со старпомом, только доспехи ему подобрали новые, ненадеванные. Предложили на выбор – гребок или сачок: не сети же начальству трясти. Он взял – сачок. Сдуру как будто – на гребок нет-нет да обопрешься в качку, а сачком надо без задержки вкалывать, по пуду забирать в один замах, тут в два счета сдохнешь. Да он-то не затем вышел, чтобы сдыхать, – так размахался, что мы только очи вылупили. И еще покрикивать успевал, хоть и с хрипом:
– Веселей, молодежь, веселей! Неужто старичков поперед себя пустим? И-эх, молоде-ожь!..
Уже ему чешуя налипла на брови, и всего залепило снегом, уже кто вышел с ним – понемногу сдохли, только чуть для виду гребками ворочали, – а у него замах такой же и оставался широченный, как будто он вилами сено копнил, и никакая же одышка его не брала. Честное слово, даже нам это передалось, хоть мы и с утра были на палубе. Васька Буров и то сказал с восхищением:
– Вона, как мясо-то размотал! Первый раз такого бзикованного вижу.
Потом не стало его видно, Гракова, заряд повалил стеной, и хрипенья его за волной не слышно. И Жора-штурман скомандовал:
– Обрезайсь!
Но это еще не конец был, еще мы два раза выходили и пробовали выбирать. И он исправно с нами выходил и все нам доказывал, что погода слабая и что он бы за нас, нынешних, за сто двоих бы не отдал – тех, прежних. И мы себе знай трясли, вязли в рыбе, мокрые, мерзлые до костей, и все понапрасну – все равно ее смывало в шпигаты, не успевали ее отгребать у нас из-под ног, а подбора то и дело застревала в барабане и рвала сети – одну за другой.
– Утиль производим, ребята, – сказал нам дрифтер. Он держал в руках сетку: сплошные дыры, не залатать. Вытащил ее из порядка и надел себе на плечи, как рясу. – Сейчас вот так вот к кепу пойду, покажу ему, чего мы спасаем.
Когда вернулся, на нем лица не было, из глотки только хриплый лай слышался:
– Кончился я, ребята.
– Да кеп-то, кеп чо говорит?
– Обрезайсь! Крепи все предметы по-штормовому. Больше десяти обещают.
Крепили в темноте уже, при прожекторах. Пальцы не гнулись от холода, а ведь узел голой рукой вяжешь, в варежках это не получается, когда они сами колом стоят. Да и не греют они, брезентовые, лучший способ – пальцы во рту подержать. А мне еще пришлось стояночный трос волочить да скреплять с вожаком… Когда добрались до коек, уже и согреться не могли, хоть навалили сверху все, что было.
Пришли кандей Вася с «юношей», притащили чайник ведерный, поили нас, лежачих, из двух кружек. И мы понемножку начали оживать. Наверное, лучше этого нет на свете – когда горячее льется в тебя после снега, после ветра и стужи, и понемногу ты отходишь, уже руки и ноги – твои, все тело к тебе возвращается из далекого далека, уже говорить можешь и улыбаться, уже подумываешь – не встать ли? Не сползать ли куда? Ну хоть в салон, фильмы покрутить…
Первый Шурка вспомнил:
– А что у нас там за картину «маркони» притащил?
– Спи давай, – сказал Митрохин. – Какое теперь кино? Теперь бы сон хороший увидеть.
Васька Буров пообещал:
– Я тебе сказку расскажу, только не шебуршись.
– Про чего?
– Про то, как король жил. В древнее время. И было у него два верных бича.
– Это как они царевну сватали? – Шурка полез из койки. – Травил уже.
– И вовсе не про то. А как они рыбу-кит поймали и живого ко дворцу доставили.
– Быть этого не может. У меня их братан в Индийском океане каждый день по штуке ловит. Дак он, как вытащат его, тут же от своего веса гибнет. Айда в картину, бичи!
Шурка уже портянки наматывал на столе. Двужильные мы, что ли? Ведь только что помирали!
Из соседнего кубрика тоже пошли, представьте. На палубе ужас что делалось – выглянуть страшно. Но побежали, нырнули в снег и ветер…
А я – задержался. Про Фомку я вспомнил – что надо ему на ночь еды оставить. Не знаю, едят они по ночам или нет, но ведь в трюме сидит, для него там все сутки – ночь. Рыбу всю смыло, но я в шпигатах нашарил ему пару селедин. Потом отдраил люковину, откатил ее. В трюме черно было, глупыша я не увидел.
– Фомка! Рыбки хочешь?
Я хотел кинуть ему, да побоялся – еще по больному крылу попаду, лучше слазить.
И я сел на комингс, опустил ноги в люк. А рыбу переложил под мышку и прижал локтем. Волна меня ударила в спину и прокатилась дальше, вторая ударила, а я все не мог нащупать ногой скобу. Тогда я решил спрыгнуть. Оно высоко, конечно, но я-то помнил – там все-таки бухта вожака уложена, ноги не отобьешь, лишь бы на лету за скобу не задеть. Я лег животом на палубу и сполз пониже, пока не протиснулись локти, потом оттолкнулся и полетел.
Я ни за что не задел и не стукнулся, не отбил ног. Потому что упал – в воду.
2
Я рванулся и заорал с испугу, но тут же сообразил, что всего-то мне – по пояс. Ну, может, чуть повыше, дальше-то была куртка, я же в ней пошел. Но сердце чуть не выпрыгнуло. Я и про люковину забыл – что надо ее задраить сперва, а сразу полез искать, откуда просачивается.
Одна переборка была – с грузовым трюмом, легкая, дощатая, сквозь нее и просачивалось. Я полез по скобам, ухватился за верхнюю доску и подтянулся. А протиснуться не смог, пришлось две доски вынимать из пазов.
Дальше шли бочки. Они утряслись уже, и я полез прямо по ним по-пластунски. Темень была хоть глаз выколи, и бочки подо мной разъезжались, я больше всего боялся, что руку зажмет или ногу. А бояться-то нужно было другого – если в трюм хорошо натекло, то ведь бочки всплывут, они ж пустые, и так меня прижмут, что я вздохнуть не смогу. Но этого я как-то не сообразил, иначе б, конечно, не полез.
Наконец я добрался-таки до борта, то есть просто башкой в него стукнулся. Примерно я знал, где может быть шов, я как раз полтрюма прополз. Раздвинул две бочки, лег между ними, пошарил рукою внизу – руку обожгло струей. Так и есть, шов разъехался, не знаю – повыше или пониже ватерлинии. Но уж какая тут, к чертям, ватерлиния, когда пароход переваливает с борта на борт и при каждом крене вливается чистых три ведра в трюм.
Те две бочки, между которыми я лежал, я понемногу оттиснул назад, сполз пониже. Вода просачивалась с шипением, с хлюпом, и мне жутко сделалось: влезть-то я влез, а как теперь выберусь? Бочки мои опять сошлись и наползли на меня. Ну, это, вообще-то, можно было и предвидеть, но я же сначала делаю, а потом думаю.
И зачем, собственно, я сюда лез? Ну, нашел я эту дыру, а чем ее заткнешь? Хотя бы подушек натащил из кубрика. Я еще пониже опустился и прижался к щели спиной, а ногою нашарил пиллерс и уперся. Хлюпать как будто перестало, но холодило здорово сквозь куртку. А про штаны и говорить нечего. Но все-таки я неплохо устроился, жить можно, и вливалось по полведра, не больше.
Только я успел это подумать, как меня бочкой шарахнуло по лбу. Хорошо еще – донышком, не ребром, но гул пошел будь здоров! Вот это дела, думаю. Так и менингит можно заработать, психом на всю жизнь заделаешься.
Я уже локти выставил, пускай по ним бьет, рукава все же на меху. А бочки – только и ждали. Тут же мне руки зажали, не вытащишь. И пока одни держат, другие – лупят. Все стратегически правильно.
В общем, я хорошо вляпался. И что же, так я и буду всю картину сидеть? Жди, покуда хватятся. Ну, хватятся-то скоро, на судне, если человека в шторм полчаса не видно, его уже ищут. По трансляции вызывают, в гальюны стучатся. Но ведь подумают – меня за борт смыло, станут прожекторами нашаривать. Это на час история, а потом, конечно, в скорбь ударятся по поводу безвременной моей кончины. Кто ж догадается, что я под палубой сижу, с бочками воюю?
Вдруг слышу: пробежал кто-то – по брезенту, по трюмному. Как будто по голове у меня пробацали. Мимо люка пробежал – и не заметил, что он отдраен, вот олух! – скатился в кубрик. За ним еще один. А первый уже вернулся и говорит ему – как раз над люком:
– Ни в кубрике, ни в гальюне.
– Где ж еще? За бортом?
А я вам что говорил? Сперва в гальюне поискали, теперь – за бортом.
Позвали унылыми голосами:
– Сень, ты где прячешься? Сень, мать твою, отзовись!..
Я и хотел отозваться, но тут проклятая бочка меня снова шарахнула по лбу. А эти двое куда-то ушли, не слышно их, только ветер воет и волна заливает вожаковый трюм.
Но тут опять чьи-то шаги над головой, медленные, грузные, и вдруг звон – споткнулся обо что-то.
– Кто люковину оставил?
По голосу – «дед».
– Какую?
– Такую, от вожакового… Судить вас мало!
– Да она задраена была.
– Я, значит, отдраил?
Поволокли люковину. Вот те раз, думаю, только я и ждал, когда вы меня закупорите.
Я заорал что было сил:
– Эй, на палубе! Здесь я, живой!
«Дед» наклонился над люком.
– В трюме! Кто там есть?
– Я!
– Кто «я»?
– Да я же, «дед»!
– Ты чего там делаешь? Вылазь.
– Не могу, бочками придавило.
– Черти тебя туда занесли?
«Дед» полез в трюм, сапоги его застучали по скобам.
– «Дед», не лезь дальше!
Но он уже плюхнулся в воду. Выругался, полез ко мне, стал раздвигать бочки.
– Сильно льет, Алексеич?
– Сейчас помалу. Я спиной держу.
– Так, – сказал «дед». – Затычку изображаешь? Ну, потерпи, милый. Да поберегись – шов дышит, может тебя защемить.
– Ага, спасибо. Буду знать.
«Дед» вылез и закрыл люковину. Опять мне стало страшно. Но там уже какая-то беготня пошла. Пробили водяную тревогу – протяжными гудками и колоколом. Вся палуба загремела от беготни. А я уже совсем закоченел, уже под куртку просочилось до плеч, и локти сплошь избило.
Кто-то опять люковину отдраил:
– Сень, жив там?
Шурка Чмырев.
– Жив, но бедствую.
– Хреново, значит, тебе живется? Курить небось охота?
Вот, самый верный вопрос задал человек. А я и не знал, отчего мне так хреново.
– Сейчас покуришь. Смена тебе идет.
Шурка спрыгнул в воду и охнул. За ним еще кто-то. Вытащили несколько бочек из-за переборки, пошвыряли в воду. Кто-то начал ко мне протискиваться.
– Сень, ты там особо не расстраивайся, ладно? Все починим, все наладим… – Это Серега Фирстов. – Э, ты там не молчи. Нам твой голос очень даже необходим, Сеня.
– Ладно, ползи давай.
У меня уже язык к зубам примерз. А он все полз и расспрашивал:
– И чего это ты сюда забрался? Удивляюсь я, как ты только такие места находишь?
Сто лет он ко мне полз. Но, правда, ему тоже нелегко приходилось. Он языком-то молол, а сам бочки из-под себя выбирал и подавал назад Шурке.
Дополз наконец, ткнулся мне головой в зубы.
– Извини, Сень. Как твое мнение, полчаса выдержу?
– Я час сидел, не умер.
– Какой час! Полбобины только успели прокрутить.
Еще одно столетие он бочки раздвигал. Потом закурить решил, сделал пару затяжек и сунул мне в рот «беломорину».
– Давай отвались.
Борт поднялся, и вода схлынула, и я тогда отодвинулся от дыры. Серега упал на нее спиной. Потом борт пошел вниз.
– Ой, – говорит он, – холодно!
– А ты думал.
– Рокан прожигает. Ну, Сень, ты озверел! Придумал чего – дыры задницей затыкать. Это же нам никаких задниц не хватит, придется из-за границы выписывать. Ты б мне подстелил чего-нибудь…
– Что я тебе подстелю?
– А в чем ты сидел? – Он протянул руку и нашарил куртку. – Во, курта своего подстели…
Тут-то я и призадумался.
Мне не куртки было жалко, с ней-то чего могло случиться. Но в ней еще письма были, от Лили. И последнее, и те, что она мне в прошлые рейсы присылала. Письма она любила писать, это просто редкость в наше время, и – большие, подробные. Я их каждое по двадцать раз читал, все протер на сгибах. И даже сейчас я их помню, когда от них ничего не осталось. Вот, например, такое место: «Ты гораздо больше предполагаешь во мне, чем есть на самом деле. Я обыкновенная, душой давно очерствевшая, пошлая, с одной мечтой – как-нибудь сносно выйти замуж, нарожать детей и успокоиться. Почему я тебе кажусь загадкой – это так просто объясняется!.. Мы все – дети тревоги, что-то в нас все время мечется, стонет, меняется. Но больше всего нам хочется успокоиться, на чем-то остановиться душой, и мы не знаем, что, как только мы этого достигнем, прибьемся к какому-то берегу, нас уже не будет, а будут довольно-таки твердолобые обыватели. Ты – совсем другое…» Ну и дальше – про то, что она во мне увидела, чем я ее поразил в первую нашу встречу. Может, на самом деле ничего этого и не было во мне, я, во всяком случае, не замечал, но читать интересно было, никто до нее со мной так не говорил. И может быть, никто никогда так не напишет мне. И даже когда почувствовалось, что расходимся в общем и целом – там, на «Федоре», – я все же решил эти письма сохранить. Где ж было знать, что теперь придется их в кулаке переть через залитый трюм. А не вынуть их, оставить в куртке… Не в том дело, что Серега мог их там нащупать, а просто – суеверие, понимаете? Как будто что-то случилось бы с ними, вот я такой толчок почувствовал в душе.
– Чего ты? – спросил Серега. – Куртку жалеешь? Не жалей. Мы, может, вообще отсюда не выберемся.
– Брось, не паникуй.
– Да я-то чувствую.
Я снял куртку, сложил ее внутрь подкладкой. Серега отодвинулся, и мы ее уложили на шов.
– Теперь порядок, иди грейся. Шурку через полчасика пришли.
Я выполз – и тут вспомнил про Фомку. Нельзя птицу в мокром трюме оставлять, мало ли что дальше будет.
Фомка сидел тихо в гнездышке, совсем сухой, но в руки сразу пошел, как я только позвал его: «Фомка, Фомка». И пока я лез по скобам, он весь распластался у меня на ладони, свесил больное крыло. Я хотел его в кубрик отнести, но вдруг он спрыгнул и побежал от меня, вскочил на планширь. Сидел на нем нахохленный, отставив крыло.
– Ну что, Фомка, – сказал я ему, – иди, штормуйся, как можешь.
Волна накатила, захлестнула планширь, а когда схлынула – Фомки уже не было. Я испугался, пробрался к фальшборту. Фомка лежал на крутой волне, сложив крылышки, клювом и грудкой к ветру – как настоящий моряк. Все-таки он выбрал штормящее море, а не трюм, где ему и сытно было, и тепло. Плохи, должно быть, наши дела, я подумал. Потом заряд налетел, и больше я Фомки не видел.
Под кухтыльником кто-то отвязывал помпу, тащили шланги. Я в гальюне напялил чей-то рокан, выскочил им помогать. Шурка тут был, Васька Буров и Алик.
– А где ж другие?
– Где надо, – сказал Шурка. – В кубрике у механиков натекло. По колено, шмотки плавают. Вот до чего картины доводят. Еще не дай бог в машину просочится.
– Не дай бог, – сказал я.
– А чего особенного? Вполне могло и в машину.
– Погибаем, но не сдаемся, – сказал Алик.
Васька на него заорал:
– Плюнь три раза, салага. Плюнь сейчас же!
Алик плюнул.
– Не соображаешь, так помалкивай.
Потащили помпу к вожаковому трюму. Под ногами елозили доски, рыбодел, каталась пустая бочка. Мы спотыкались, падали и снова тащили. Потом опустили шланг и стали качать прямо на палубу – двое на одном плече, двое на другом.
Васька покачал, покачал и спросил:
– Бичи, а бочки-то – со шкантами?[77]
– Это к чему ты? – спросил Шурка.
– Дак если они заткнутые, они и держать будут, воду не пустят.
Мы бросили качать.
– Это у бондаря надо спросить, – сказал Шурка. – А где он, бондарь? У механиков там качает. Хрен знает. Которые со шкантами, а которые и без шкантов.
– Они же все равно немоченые, – сказал Алик.
И верно, немоченая бочка, хоть и заткнутая, все равно пропускает.
– Немоченые, дак теперь намочились, – сказал Васька. – Зря качаем.
Шурка подумал и заорал на него:
– А ну тя в болото, сачок! Я лично тонуть не собираюсь. – И сам закачал как бешеный.
В это время из рубки крикнули:
– Помпу – к машине!
До нас это как-то не сразу дошло.
– А трюма?
– Сказано вам – к машине!
– Дождались, – сказал Васька. – Доехали. А все ты, салага, накаркал: «Погибаем, погибаем…»
Шурка уже тащил помпу от люка. Я выбрал шланг, крикнул туда, в темень:
– Серега, жив там?
Ответа никакого. Я испугался до смерти – захлебнулся он там? Или бочками задавило?
– Серега, гад полосатый!
– Ау! – как из могилы донеслось. – Скоро вы там?
У меня от сердца отлегло.
– Какой скоро! – сказал я ему радостно. – Только начинается.
– Мне сидеть?
– Вылазь.
– Пластырь не будете заводить?
– Вылазь, в машине вода.
Он загромыхал там бочками.
– Зачем же мы с тобой сидели, Сеня?
– Выберешься один?
– Да выберусь… Но сидели, спрашивается, зачем?
– Ладно тебе… Люковину задраишь?
– Да уж задраю. Но учти, Сеня, так ты мне и не ответил.
Я побежал помогать с помпой. Мы ее протащили в узкости, между фальшбортом и рубкой, отдраили дверь в коридор. Комингс тут – чуть не до колена, и пока мы эту дуру перетаскивали, все руки себе пооборвали. Но сразу же и забыли про них.
Из шахтной двери пар валил, а сквозь пар мы увидели воду – черную, в мазутных разводах. Пайолы кое-где всплыли и носились с волной. Именно с волной – море разливанное бушевало в шахте: то кидалось на переборку, а то накатывало на фундамент, и тогда из-под машины пыхало паром. Даже дико было, что она еще работает, стучит…
Выходной шланг вывели за дверь, на палубу, а входной опустили в шахту. До воды он не доставал.
Из пара выплыл Юрочка – по колено в воде, но, как всегда, полуголый.
– Олухи, шланг наро́стить не сообразили?
– Чем его наро́стишь? – спросил Шурка. – У тебя запасные есть?
– А нечем – так на хрена тащили? От главного покачаем.
– А что ж не качаете?
– Как это не качаем? Сразу и начали, как потекло.
«Где же ты был, сволочь? – хотелось мне его спросить. – Где ты был, когда „потекло“? Сидел небось на верстаке, вытачивал какую-нибудь зажигалку, пока тебе уже пятку не подмочило. А когда спохватился, так „деда“ позвать духу не хватило, сам решил откачать, а сам ты толком не знаешь, как водоотлив включается».
– Чего ж теперь с помпой-то? – спросил Васька. – Опять двадцать пять, назад волоки?
– А кто вам ее велел сюда переть?
– Бичи, – сказал Васька, – лучше я спать пойду.
Из-за машины вышел «дед» – тоже весь в пару, но в пиджаке, с галстуком.
– Куда помпу отсылаешь? – сказал он Юрочке. – Прошляпили мы с тобой, так пусть хоть вручную помогут.
Это он потому сказал «мы с тобой», что на вахте моториста «деду» тоже полагается быть – не всю вахту, но заходить, поглядывать. А «дед» сначала кино смотрел, а потом бегал меня искать. Но шляпил-то, конечно, он, Юрочка.
– Так шланг же у них не достает, Сергей Андреич.
– Ведрами пусть почерпают.
– Гуляйте с вашей техникой, – сказал Юрочка.
Опять мы эту дуру перетаскивали через комингс. Но уже до места не тащили, затолкали в угол, лишь бы проходу не мешала. Стали ведрами черпать – один внизу набирал, двое на трапе передавали, четвертый с ним бегал к двери, выплескивал на палубу.
Потом Шурку позвали на руль. Вместо него Серега пришел – рокан зачем-то скинул, телогрейка в снегу.
– Ты б хоть куртку мою надел, – говорю ему.
– А ничего, Сень, я так. – Он выплеснул ведра три, потом сказал: – Да и нету ее, куртки-то.
– Как нету?
– А высосало к чертям в дыру.
Я прямо обалдел.
– А ты куда смотрел?
– А я не смотрел, Сеня. Там же темно, в трюме-то. Я чувствую – жгет. Пощупал – а куртки и нету. То-то я тебя спрашивал: зачем мы там сидели?
– Чертов ты хмырь!
– Будет вам лаяться, – сказал Васька Буров. – Нам бы пароход спасти, а по курточке ты после поплачешь. Думаешь, мне твоей курточки не жалко?
– Мне тоже прямо плакать хотелось, – сказал Серега. – Ты уж прости, Сеня.
Я бы озлился по-настоящему, но сил не было. Мы уже ведер тридцать вылили. Или сорок, я не считал. Васька Буров, который считал, сказал, что шестьдесят восемь. А воды и на дюйм не убавилось. И паром уже всю шахту застлало, только мелькали чьи-то головы, руки, и показывалось, ехало наверх ведро – наполовину, конечно, расплесканное…
Сменили нас кандей с «юношей» и бондарь.
– Сходите покушайте, ребята, – сказал нам кандей. – Час вам даем. Я там борща наварил.
Он все же настоящий был повар, всегда у себя на камбузе хозяин. Да нам-то сейчас меньше всего есть хотелось.
– Лучше покемарю я этот час, – сказал Васька Буров. – И вам советую.
Я все же пошел вдоль планширя, хотел поглядеть на волну – может, там и волочится моя куртка? – но что увидишь, заряд совсем озверел.
В кубрике повалились в койки, и Васька захрапел тут же. Серега еще поворочался, постонал, но тоже затих. А мне вдруг и спать расхотелось – все я за эти письма переживал. Ну и за куртку тоже. Вы же помните, чего она мне стоила. Но главное – вот что меня стало мучить: ветер переменится, и она же непременно в Гольфстрим выплывет, а там пароходов – яблоку негде упасть, и кто-нибудь мою куртку подберет, и будут читать эти письма, не совсем же они размокнут. И как я тогда перед Лилей буду выглядеть? Ведь это по всему флоту пойдет, какие мы «дети тревоги», они же только четыре тревоги и знают: пожарную, водяную, шлюпочную и «человек за бортом», – вот и сострить повод: «В какую ж тревогу вас делали, ребятки?» И чем я там ее поразил в первую встречу – тоже легендами обрастет, и никто даже не вспомнит, как их нашли, эти письма, и выйдет – будто я сам их пустил читать. Зачем? А чтоб девку ославить, которая взаимностью не ответила. Я прямо похолодел, как представил себе ее лицо. «Ну что ж, я этого, в общем-то, должна была ждать». Уж лучше бы она утонула, проклятая куртка. Но ведь не утонет сразу, шмотки долго носятся по морю, пока из них воздух не выйдет.
Вдруг я услышал – машина сбавила обороты. И сразу начало в борт ударять – не выгребаем, значит против волны, и лагом нас развернуло.
Я не улежал, пошел из кубрика. Навстречу Шурка бежал с руля.
– Что там делается?
– Бардак полнейший. Кеп с «дедом» схлестнулись.
– Из-за чего?
– Сходи, послушай. Я – мослы в ящик кидаю.
В коридоре, у шахты, я увидел кепа – в расстегнутом кителе, шапка на затылке, с ним рядом – Жора-штурман. «Дед» стоял на трапе, весь обрызганный маслом, руки заголены до локтя и тоже все черные, в масле.
– Ты понимаешь, что делаешь? – кричал кеп. – Почему обороты сбавил?
– Потому что трещина в картере, масло хлещет.
– Откуда трещина? Почему раньше не было?
«Дед» объяснял терпеливо:
– Была, только не обнаружили сразу. Вода холодная накатила, а он раскаленный, вот и треснул.
– Пусть хлещет, а ты подливай. Заткни ее чем хочешь. Ветошью, тряпками.
– Николаич, – сказал «дед». – Не дури, мне тебя слушать стыдно.
Жора-штурман вылез вперед кепа.
– Ты с кем разговариваешь? – заорал на «деда». – Ты с капитаном разговариваешь. «Не дури»!..
– Правильно, Ножов, – сказал «дед». – С капитаном, не с тобой. Так что помолчи, молодой, шустрый. Капитан же обязан понимать, что, если все масло вытечет, двигатель заклинит, а хуже того – поршни прогорят, тогда уж его не починишь.
– Ты еще чинить собираешься?! – Кеп прямо взвизгнул.
– Не знаю еще. Но остановить придется. От шенибека[78] будем качать.
– Ты в уме? – спросил кеп. – Нас же на Фареры тащит!
И я почувствовал, как у меня ноги сразу ослабли и холод где-то под ложечкой. Ну правильно, ветер же обещали остовый, это значит – к Фарерам, на скалы. Сколько ж до них, до этих скал?
– Тебя сети тащат, – сказал «дед». – Ладно, выметал перед штормом, но хоть бы заглубил их. Так ты еще нулевые поводцы поставил. Вот теперь и подумай – не обрезаться ли от сетей?
– Прибавь обороты! Я знать ничего не хочу!
«Дед» поморщился, как будто у него зуб заболел, поднялся на ступеньку выше и закрыл дверь. Жора ее толкнул, но «дед» успел повернуть задрайку.
В шахту еще одна есть дверь, за углом коридора, против «дедовой» каюты; они туда кинулись. Навстречу вылез второй механик, развел руками – мол, рад бы вам подчиниться, но выгнал меня Бабилов. Жора его оттолкнул. Но из двери еще Юрочкин беретик показался, Юрочкина мощнейшая грудь. И уж он вылезал, вылезал – так что «дед» и по этому трапу успел подняться и звякнуть задрайкой.
– Да вы не волнуйтесь, – сказал Юрочка. – Он там один управится.
Кеп замолотил в дверь кулаком. Жора еще ботинком добавил. Но это уже совсем было глупо, мы б эту дверь всей командой не высадили. Побежали наверх, на ростры – туда окна шахты выходят, стеклянные створки, как у парников. Из створок валил пар, мешался со снегом, с брызгами. «Дед» внизу еле различался у машины.
– Бабилов! – кричал кеп. – Ты под суд пойдешь!
«Дед» поднял голову:
– Ты лучше с сетями решай. Останавливаю главный.
– Не смей, Бабилов!
Машина еще поворчала и смолкла. Теперь лишь вспомогач работал на откачку.
Кеп выпрямился. Где-то уж он свою ушанку потерял, и снег ему падал на лысину, ветер раздраивал китель – он ничего не замечал.
– Тащит на Фареры, – сказал уныло. – Ну что, стрелять в него?
А стрелять у нас было из чего – три боевых винтаря в запломбированной каптерке: нельзя же судно совсем безоружным выпускать в море. И я уже подумал: что мне-то делать? Тут с ними драку затеять, на рострах? Или ребят позвать на помощь?
– Только это не поможет, – сказал кеп. – Ну что, придется «SOS» давать…
– Что ж остается, – сказал Жора.
Они сошли в рубку. Пар внизу, в шахте, понемногу рассеивался, и я увидел – «дед» согнулся возле машины, сливает масло в огромный противень, и оно хлещет и пенится, брызжет ему на голые руки, в лицо.
– «Дед»! Тебе помочь?
Он поднял голову, сощурился.
– Ты, Алексеич?
– Могу я тебе помочь?
– Ничего, сам попробую. Я двери не хочу отпирать.
– «Дед», это надолго?
– Да если бы раньше! Заварили бы и горя не знали.
– А я тебе сварщика пришлю, первостатейного. Чмырева Шурку. Он тебе трещину заварит – потом не найдешь, где и была.
– Давай, пусть постучит три раза.
– Зачем? Я тебе его на штерте смайнаю.
«Дед» сказал весело:
– Это мысль!
Шурку я долго расталкивал, он мычал, брыкался, никак не мог вспомнить, что такое с нами случилось. Я напомнил. Потом мы Серегу подняли. С полатей стащили поводец и пробрались осторожно на ростры. Шурка все еще сонный был, когда мы его сажали в беседочный узел и просовывали между створок.
– Бичи, вы куда это меня, в ад? Я ж вам не прощу!
– В рай, – сказал Серега. – Где тепло и мухи не кусают.
Мы уперлись в комингс и потравливали, а Шурка даже, кажется, успел заснуть. «Дед» его поймал и отвел от машины.
– Штерт закинем, – сказал Серега. – На всякий случай.
Мы его закинули в море и пошли с ростр. Серега вдруг стал, схватил меня за рукав. Кто-то маячил на верхнем мостике – без шапки, в раздраенном кителе.
– Кеп, – сказал Серега.
Мы притаились за трубой. Кеп поднял руку и пальнул из ракетницы. Мы только красную вспышку увидели на миг, над самым стволом, и тут же ее как срезало. Он перезарядил и опять пальнул. Опять только вспышка и шипение.
– Доигрались мы, Сеня. Я те говорю, не выберемся.
Мы уже на палубу сошли, а кеп все палил и палил. Отсюда только выстрел было слышно, а вспышки уже и не видно.
3
Мы вошли в кап. Снизу боцман грохотал, наткнулся на нас.
– Ты и ты, айда якорь стащим.
Втроем, держась друг за дружку, мы добрались до брашпиля, потащили с него брезент. Он там за что-то зацепился, никак не лез. Серега тащил его за угол и рычал от натуги, а боцман орал на него, чтоб дал сперва распутать.
Волна перехлестнула фальшборт, окатила нас вместе с брашпилем, и вдруг брезент сам взлетел, как живой, его подхватило и понесло. Ну, пес с ним, с брезентом, но боцман куда делся? Как не было боцмана. Уж не за борт ли смыло? Ну, тут одна надежда – что его второй волной зашвырнет обратно. Бывают такие от судьбы подарки. Нет, приполз откуда-то на карачках.
– Жив, только руку убил. Брезент хотел догнать.
Серега на него накинулся:
– Все скаредничаешь, душу лучше спасай!
– Боцман! – из рубки донеслось. – Шевелись там с якорями!
Мы переждали еще волну и отдали стопор. Якорь пошел, плюхнулся, цепь загрохотала в клюзе. Мы ждали, когда он «заберет». Это всегда чувствуешь по толчку. Иногда и с ног сбивает. Но нас не сбило.
– Не достал, – сказал Серега. – Глубина там.
– Какая? – сказал боцман. – Эхолот сорок показывает. Давай второй.
Опять мы ждали толчка и не дождались.
– Ползут, – сказал боцман уныло. – Дно не якорное. Чистый камушек тут. Плита.
– А мослов-то сколько! – сказал Серега.
– Мослов до феньки. Только за них не зацепишься. Пошли, что мы тут выстоим.
Здоровенная волна догнала нас, ударила в спину. Как будто мешком ударило – с мокрым песком, – и я полетел на кап грудью. Там я присел, скорчился, в глазах померкло от боли. Кто-то меня потянул за ворот. Серега мне что-то кричал, я не слышал что. Он меня взял под мышки и рванул.
– Стой вот так, боком! Держись за поручень!
Ага, вот и поручень нашелся. Я и забыл, что он приварен к переборке. Серега меня отодрал от него, потащил за собой, втолкнул в дверь.
Мы стояли в капе, прижавшись друг к дружке, зуб на зуб у нас не попадал. А я еще отдышаться не мог после удара.
Боцман сказал:
– Не работают якоря.
– Не ворожи, – сказал Серега. – Я вроде бы рывок слышал.
– Цепь-то звякает. Не натянулась.
Что уж он там слышал? Мы только ветер слышали и как волна ухает в борт.
Из рубки Жора-штурман крикнул:
– Страшной, что там у тебя с якорями?
Боцман сложил у рта ладони, крикнул:
– Отдали якоря!
– А сносит!
– Не забрали. Ползут.
– Утильные они у тебя!
– Какие есть.
Жора не ответил, поднял стекло в рубке.
Я вспоминал, как нависали над нами эти скалы, гладкие, как будто их полировали, покрытые льдистым снегом. Все мы, конечно, окажемся в воде, без этого не обойдется, да на нас и сейчас сухой нитки нет, а до ближайшего селения там десять миль идти в лучшем случае, оледенеем на ветру, не дойдем. Да и не придется нам идти, сперва еще нужно на скалы взобраться. На них еще никто не взобрался. А ведь все жить хотели.
– Утильные! – вдруг сказал боцман. – А ведь у меня еще якоришко есть. Вот он-то – правда, что утильный.
– Свистишь, – сказал Серега. – Где он у тебя?
– Махонький, килограмм на сто. Где? В боцманской. Запрятал я его. Мне в порту ревизию делали по металлолому и как раз про этот якоришко спрашивали. А я сказал: утопили его. Вдруг понадобится…
– Ух ты, вологодский! – сказал Серега. – Учетистый.
Первым боцман шагнул из капа, за ним Серега и я. Пошли, согнувшись, держались за стояночный трос. За него, вообще-то, не то что держаться, а близко нельзя подходить в шторм. Но больше-то за что еще держаться?
Навстречу по тросу двое шли. Васька Буров с Митрохиным. Мы их завернули.
– Еще б двоих, – сказал боцман.
– А салаги где? – спросил Серега.
– Качают у механиков в кубрике. Не надо салаг. Кандея возьмем и «юношу».
Мы дошли до кормы и через заднюю дверь вломились в камбуз. Плита топилась, на ней ездила и попыхивала кастрюля, а кандей спал, сидя на табуретке, голова у него моталась по оцинкованному столу.
Мы его растолкали – он схватил черпак, кинулся к своей кастрюле.
– После, – сказал боцман. – Сейчас помоги нам с якорем. «Юноша» где?
– Спит в салоне. – Кандей скинул передник и напялил телогрейку. Она у него сохла над плитой, и теперь от нее пар валил. – А может, не надо «юношу»? Он хуже меня умаялся.
– А справимся вшестером?
– Не справимся – разбудим.
И вот мы вшестером взлезли на крыло мостика, отперли дверь в каптерку. Понесло оттуда олифой, плесенью, черт-те чем еще – боцман великий был барахольщик. Мы откидывали какие-то банки, обрывки тросов, цепные звенья, мешки, досочки, а боцман светил фонарем и причитал:
– Осторожно, ребятки, тут добра на три парохода хватит.
– Слушай, – спросил Васька Буров, – а может, его и нету, якоря? Ну, померещилось тебе.
Боцман даже обиделся.
– Если хочешь знать, так у боцмана все, что тебе, дураку, померещится, и то должно быть.
Долго мы еще копались в этой каше. Вдруг Васька Буров заорал:
– Есть! Держу его за лапу!
– Держи! – боцман тоже заорал. – Таш-ши веселей!
Но не так-то просто было его тащить. Он второй лапой так застрял, что мы впятером не могли выволочь.
– Вот так бы в грунте держал, – сказал Серега.
Боцман обрадовался:
– Сурово держит? А что думаешь, а может, и в грунте подержит. Только б забрал, родной!
Наконец выволокли его на крыло. Не знаю уж, сколько в нем было весу – может быть, сто, а может, и триста. Упарились мы с ним на все пятьсот. Двое за лапы тащили, трое за веретено, боцман шестым взялся – за скобу.
Потом спускали его по трапу… Как нас тут до смерти не зашибло? Двое внизу подставляли плечи, а другие на них опускали эту тяжесть смертную, да еще одной рукой каждый, другой-то за поручень держались. Потом тащили в узкости, потом по открытой палубе, и он цеплялся за леера, за бакштаг, на прощанье еще за кнехт ухитрился.
– Вот вам и утиль! – боцман все радовался. – Погоди, ребятки, сейчас мы его привяжем. На него вся надежа!
«Надежа» лежал на полубаке – самый простой адмиралтейский якорь, легонький, как для прогулочной яхты, теперь-то это видно было, а мы лежали вповалку под фальшбортом, нас тут не било волной, а только окатывало сверху, и ждали, пока он привяжет трос, проведет через швартовный клюз. Он никому не дал помогать, сам мудрил.
– Ну, ребятки, поплюем на него.
От всей души мы на него поплевали, на нашу «надежу».
– Боже поможи. Теперь вываливай потихоньку.
Всплеска мы почему-то не услышали. Кто-то даже через планширь заглянул – куда он там делся.
– От троса! – боцман наш взревел.
Он посветил фонарем, и мы увидели, как трос летит в клюз и бухта разматывается как бешеная. Но вот перестала, и у нас дыхание захватило. Трос дернулся, зазвенел, пошел царапать клюз.
– Забрал, утильный, – боцман это чуть не шепотом сказал, погладил трос варежкой.
В капе мы постояли, опять прижавшись друг к дружке, и слушали, слушали. Нет, не лопнул трос. И било уже в другую скулу, нос поворачивался вокруг троса.
– Знать бы, – сказал боцман, – взяли б его на цепь.
– А у тебя и цепь есть утильная? – спросил Серега.
– У меня все есть.
Окно в рубке опустилось, Жора закричал весело:
– Страшной, якоря-то – держат!
– Покамест держат.
– А что ж не докладываешь?
– Вот и доложил. – Он все прислушивался. – Шелестит, – сказал уныло. – Кто слышит? Трос в клюзу шелестит. Трется.
– Не перетрется, – сказал Васька Буров. – Может, мешковину подложить?
– Пойду погляжу на него.
Вернулся он весь белый от сосулек, они звенели у него на рокане, как кольчуга.
– Лопнет, – сказал безнадежно. – Немного подержит, конечно. А потом, конечно, лопнет.
– Что ж делать? – спросил Серега. – Мы уже все сделали, что могли.
– Сети надо отдать. Только они там, на «голубятнике», ни за что на это не пойдут.
– Может, сказать им? Они ж не знают, что мы утильный отдали. Всех наших похождений не знают.
– Знают, – сказал Васька Буров. – Когда мы его с мостика спихивали, кто-то из рубки выглядывал. Я видел.
– А все же… – сказал Серега. – Что они, жить не хотят?
Боцман первый пошел, мы за ним. Из рубки нас увидали, опустили стекло. Там видно было Жору-штурмана, а за спиной у него – кепа.
– Что тебе, Страшной? – спросил Жора.
Боцман взлез на трюм, взялся рукой за подстрельник. А мы держались за его рокан.
– Сети надо отдать, Николаич.
Кеп высунулся – в ушанке на бровях, – спросил:
– Ты думаешь, чего говоришь?
– Не выдержит трос. Одна хорошая волна – и лопнет.
– А эти? – спросил Жора. – Чем тебе не хороши?
– Я, Ножов, не тебе говорю. Ты еще не видал, поди, как гибнут. А вот так и гибнут.
– Знаем, что делаем, – сказал кеп. – Тут люди тоже с головами.
Боцман еще что-то хотел сказать, подошел к самой рубке. Но Жора поднял стекло.
– Не ведают, что творят, – боцман затряс головой.
Мы повернули назад, к капу.
– За имущество дрожат, а головы своей не жалко. И на что надеются? А, пусть их, как хотят. Я спать иду.
Он шел вниз по трапу и все тряс головой. Кто-то ему врубил свет, лампочка горела вполнакала, и в тусклом свете боцман наш был совсем горбатый.
– Пошли и мы, – сказал кандей Вася. – Неужели никто борща не покушает?
Мы потащились опять в корму.
4
В салоне на лавке спал «юноша» – в тельняшке, в застиранных штанах и босой. Голова у него свесилась, и его всего возило по лавке, тельняшка задиралась на животе, но не просыпался.
Кандей нам налил борща, а сам присел с краю, курил, морщил страдальческое лицо. Миски были горячие зверски, Васька Буров скинул шапку и поставил миску в нее и так штормовал у груди. Мы тоже так сделали. А кандей все подливал нам, пока мы ему не сказали: «Хорош». Потом попросили у него курева, наше все вымокло, и задымили. Плафон светил тускло, и мы качались в дыму, как привидения – на щеках зеленые тени, глаза у всех запали.
– Бичи, – сказал Васька Буров, – когда эта вся мура кончится, я знаете чего сделаю? Я на юг поеду, в Крым.
– В отпуск? – спросил Митрохин. – Рано еще, это бы – в мае.
– Насовсем. Хватит с меня этой холодины, разве ж люди рождаются, чтоб холод терпеть? Никогда мы к нему не привыкнем. Пацанок брошу, бабу брошу. Первое время только греться буду. Даже насчет жратвы не буду беспокоиться.
– Там тоже зима бывает, – сказал Митрохин.
– Какая? У нас такого лета не бывает, какая там зима. Везет же людям там жить! А как обогреюсь немножко, я, бичи, халабудку себе построю. Прямо на пляже. Ну, поближе к морю. В Гурзуфе.
Серега сказал:
– Алушта еще есть, получше твоего Гурзуфа.
– Не знаю. Я в Алуште не был. А Гурзуф – это хорошо, я там целый месяц прожил. Только я там с бабой был и с пацанками, вот что хреново. Хату снимать, харч готовить на четырех. А одному – ничего мне не надо. Валяйся день целый брюхом к солнышку. И был бы я – Вася Буров из Гурзуфа.
– Так и писать тебе будем, – сказал Серега. – Васе Бурову в Гурзуф.
– Не надо писать. Вы лучше в гости ко мне приезжайте. Я всех приму, пляж-то большой. Я вам, так и быть, сообщу по-тихому, как меня там найти. Только бабе моей не сообщайте. А то она приедет и опять меня в Атлантику загонит. А в Гурзуфе я прямо затаюсь, как мыша, нипочем она меня не разыщет. И будем мы там жить, бичи, без баб, без семей. А рыбу ловить – исключительно удочкой. Я там таких лобанов ловил закидушкой, на хлебушек. А барабулька, а? Сколько выловим, столько и съедим. Здесь же, у костерочка.
– Это ты самую лучшую сказку сочинил, – сказал Митрохин.
Васька удивился:
– Почему же это сказка? Думаешь, люди так не живут?
– А разве не сказка? – спросил Серега. – Это как же, без баб? Без них не обойдется.
– А тогда все пропало. Нет, бичи. Уж как-нибудь своей малиной, одни мужики.
– Нет, – сказал Серега. – Все-таки нельзя, чтоб без баб. Баба – она самая главная ловушка, никуда от нее не убежишь. И все мы это знаем. И все равно не минуем.
– Уж так ты без них не можешь?
– Я-то? Да хоть год! Это они без нас не могут. Так что – разыщут, не волнуйся. Разобьют малину.
Васька вздохнул.
– Это точно. Поэтому-то, бичи, жизни у нас не получится. Ну, дней десять продержимся, а ради них ехать не стоит, лучше уж сразу и бабу с собой брать, и пацанок.
Мы помолчали, закурили еще по одной.
– Кого-то несет, – сказал Серега.
Старпома к нам принесло. Как раз его вахта кончилась вечерняя. А может, и пораньше его прогнали кеп с Жорой – все равно они там сейчас заправляли, в рубке. Но пришел он – как будто большие дела с себя сложил и теперь отдохнуть можно заслуженно – уже и безрукавку свою меховую надел, и волосы примочил, и зачесал набок. Кандей пошел на камбуз за борщом. Старпом сидел, постукивал ложкой по столу и глядел на нас насмешливо. Отчего – непонятно.
– Ишь, расселись, курцы!
– А тебе-то что? – спросил Васька. – Мы свое дело сделали. Теперь ты нам не мешай, мы тебя не тронем.
– Да по мне, хоть спите, хоть песни пойте.
Опять же – все с каким-то презрением, как будто это мы загубили пароход, а он его только спасал.
– Ну как там, на мостике? – спросил Митрохин. – Что слышно?
– Все хотите знать?
– Я нет, – сказал Васька. – Я и так все знаю. «SOS» дали, теперь подождем, чего мы из него высосем.
– Ну да, у тебя забота маленькая.
– А у тебя – большая?
Старпом хмыкнул, принялся было за борщ. Но при этом еще такую рожу состроил – таинственную, значительную.
– Идет к нам кто-нибудь? – спросил Серега. – Хоть один пароходишко? Только ты не кривляйся, мы тебя как человека спрашиваем.
Старпом покраснел до самых волос. Серега смотрел на него спокойно, даже как будто с жалостью.
– А какой бы ты хотел пароходишко?
– Опять ты кривляешься, – сказал Серега.
– Ну, база к нам повернула. Доволен? Только ей, базе, знаешь, сколько до нас идти?
– А поближе никого нету?
– Ну, есть один. Из рижского отряда. Это уж сам думай – поближе он или подальше, если ему лагом переть[79].
– Понимаю. Лагом бы и я не пошел при такой погоде. Да уж, как не повезет, так на все причины есть.
– А думаешь, мы одни такие невезучие? Иностранец вон еще бедствует, шотландец. Ему еще хуже, под самыми Фарерами болтается.
– Помоги ему Бог, – сказал Васька. – Чего ж он, дурак, промышлял, в фиорде не спрятался?
– Вот не спрятался.
– А сколько ж все-таки ей идти, базе-то? – спросил Митрохин.
– Сколько, сколько! Семь верст – и всё лесом.
– Опять ты за свое, – сказал Серега. – И что ты за пустырь, ей-богу! Человек тебя спрашивает, потому что жизнь от этого зависит. Он у тебя любую глупость может спросить, а ты ему обязан ответить, понял?
Старпом кинул ложку.
– Ну что привязались? Пожрать не дадут. Подите всё у кепа спросите.
– А тебе он не отвечает? – спросил Васька.
Старпом, уже около двери, повернулся было огрызнуться – и застыл с открытым ртом. Толчок был еле слышный, только зазвякали миски. И «юноша», который на лавке спал, вздрогнул и проснулся.
– А?.. Куда идти?
– Никуда, – сказал Васька. – Теперь уж все. Оборвали трос…
Старпом бухнул дверью, побежал.
– Да он и ненадежный был, – сказал Серега. – Трос-то.
Наверху затопали, заорали, и мы только успели докурить, как послышалась тревога. Уже не водяная, а шлюпочная – один длинный гудок, шесть коротких.
«Юноша» спросонья кинулся к двери – как был, в тельняшке, в берете, – потом спохватился, стал напяливать белую свою куртку, полотняную.
– Очухайся, – сказал Серега. – Так в шлюпку и сядешь? Рокан твой вспомни где. И телогрейка.
– А успею? Ребята, вы не спешите, я – мигом.
– Чего нам спешить, – сказал Васька Буров. – Уж посидим перед дорожкой.
Хотелось нам в последнем тепле еще побыть, побольше его захватить с собою, так вот и повод был – покуда «юноша» одевался, а кандей мешок собирал с аварийным питанием – галеты, консервы, сухофрукты. Вздумал еще термос взять с борщом, да мы отсоветовали, как его там похлебаешь – из ладоней, что ли?
Телогрейка у «юноши» ссохлась над плитой, теперь на груди не сходилась, а на рокане половины пуговиц не было, да хоть догадался он – посудным полотенцем опоясался. Так, под белым кушаком с кистями, и пошел за нами на ростры.
Уже кто-то возился около шлюпки, человек пять или шесть, стаскивали с нее брезент. Старпом в рокане бегал вокруг них и орал:
– Не ту! Другую! Кто же наветренную вываливает? Надо – подветренную!..
Из-за шлюпки фигура высунулась, по голосу – дрифтер.
– Сам-то ты смыслишь – какая щас на ветру будет? Пароход-то – рыскает.
– Ты на колдунчик посмотри!
– Сам ты колдунчик. Уйди, без тебя тошно!
– Скородумов, я на тебя управу найду!
– Вот найди сперва. А покамест я буду командовать.
Снежный заряд перестал, луна блеснула в сизых лохмотьях, и море открылось до горизонта – черные валы с оловянными гребнями. Ветром их разбивало в пылищу. Пароход обрывался вниз, катился по ледяному склону, и новый вал вырастал над мачтами. Не приведи бог видеть такое море. Лучше не смотреть, а делать хоть какое-то дело, пока еще душа жива, хоть что-то в ней теплится.
А шлюпку все же вот эту и нужно было вываливать первой. Только подгадать бы точно, спустить ее как раз, когда ветер с другого борта зайдет. Шарахался он ужасно, бедный наш пароход. Сети его опять развернули – кормою к волне, это не то что носом, удары куда сильнее.
Мы налегли на шлюпбалки. Дрифтер с размаху наваливался плечом, хрипел:
– Повело, ребята, повело!
Шлюпбалки скрипели, не поддавались, потом сами пошли с креном. Шлюпка вывалилась и закачалась. Волна прошла гребнем под нею и лизнула в днище.
– Стой! – кричал дрифтер. – Садись трое! Фалинь[80] трави, фалинь!
– А где он, фалинь?
Трое уже пересели в шлюпку и разбирали весла, а фалинь все не могли найти. Вдруг я увидел – Димка стоит спокойненько, держит его в руках.
– Он же у тебя, салага!
– Это и есть фалинь?
– Да он у него не сро́щенный! – Серега в темноте разглядел.
Я в это время держал шлюпталь, обе руки у меня были заняты.
– Сращивай! – сказал я Димке. – Учили тебя.
– А чем?
– В боцманском ящике штерт возьми. Знаешь где?
Он метнулся куда-то. Я уже пожалел, что послал его. Но он тут же вернулся с бухточкой.
– Брамшкотом вяжи.
Он скинул варежки, заложил под мышку.
– Брамшкот – это двойной шкот?
– Двойной. Только не спеши.
– Быстрей! – орал дрифтер.
Димка его не слушал. И правильно, фалинь наспех не сро́стишь, так всю шлюпку можно загробить. И мне понравилось, что руки у него не дрожат. И он не торопится в шлюпку.
– Хорош! – сказал я ему. – Я сам потравлю. Иди вниз.
– Зачем?
– Садиться, «зачем».
– Вот так, как есть, без шмоток? – Он поглядел кругом. – Алик, ты где?
– Садись иди, Алик уже там небось.
На рострах осталось нас четверо, по двое на каждую шлюпталь. Эту, я знал, мы не для себя спускаем. Пока сойдем, там уже будет полно. А нам вторую вываливать – для «голубятника». И хорошо, подумал я, как раз будем с «дедом». Если что случится с нашей шлюпкой, мы все-таки вместе.
Дрифтер кричал снизу:
– Трави помалу, майнай!
Вот тут мы замешкались, одну шлюпталь отчего-то заело, а когда пошла она – то не вовремя, тут бы ее, наоборот, попридержать. Как раз пароход вышел из крена и начал заваливаться на другой борт. И шлюпка с размаху стукнулась. Те, кто в ней был, попадали на дно. Но как будто никого не зашибло, никто не крикнул.
– Трави веселей! – орал дрифтер. – Ничего! Не соломенная!
Вдруг я почувствовал, как ослабли лопаря. Это волна подхватила шлюпку. Теперь уже поздно было в нее садиться, а нужно скорее отпихиваться – багром или веслом. А кто-то еще лез через планширь и не мог перелезть… Шлюпку приподняло и ударило об фальшборт с треском.
Мы навалились на шлюпталь, повели обратно. Шлюпка приподнялась, мы чувствовали ее тяжесть.
– Вылазь! – орал дрифтер. – Я удержу!
И правда, удержал ее у планширя, пока все не вылезли, потом перескочил сам и отпихнул.
– Вир-рай!
Пока мы ее поднимали, она еще два раза треснулась. Весь борт у нее раскололся, от штевня до штевня, и сквозь трещины ливмя лило. А сверху ее и не успело залить, я видел, это она набрала днищем.
Мы ее поставили опять в кильблок и закрепили концами лопарей. Но с таким же успехом ее можно было и выкинуть.
Пошли вниз. Старпом стал у нас на дороге:
– Куда? Почему шлюпку оставили?
Я шел первым. Я ему сказал:
– Успокоили шлюпку. Можно кандею отдать на растопку.
– Мореходы, сволочи! А ну – назад, вторую вываливать! Эту – чинить!
Я прошел мимо.
– Кому говорю? Назад!
Кто-то ему сказал:
– Вот и займись ремонтом. Починишь – тогда позовешь.
Мы уже до капа добрались, а тифон все ревел, звал на ростры.
В кубрике Шурка укладывал чемоданчик. Я сразу как-то почувствовал, что не вышло у них с машиной. И он тоже понял, что у нас не вышло со шлюпкой.
– Заварили? – спросил Серега.
Шурка закрыл чемоданчик и закинул его на койку.
– Трещина-то что, а вот три поршня прогорело, «дед» через форсунки прощупывал. Это не заваришь.
– Сколько там, девять осталось? – сказал Серега. – На них можно идти.
– Далеко ли?
Тифон в кубрике все надрывался.
– Выруби его, – сказал Шурка. – Только расстраивает.
Я подошел и сорвал провод.
– Так лучше. – Шурка почесал в затылке, опять потянул чемоданчик, достал из него карты.
Серега сел против него за стол.
– Какой у нас счет? – спросил Шурка. – И в чью пользу, я что-то забыл?
– Сдавай!
Пришел Димка и сел в дверях на комингс. Смотрел, как они играют, приглаживал мокрую челку, и скулы у него темнели. Вдруг он сказал:
– Все-таки вы – подонки. Не обижайтесь… Я думал – вы хоть побарахтаетесь до конца. Еще что-то можно сделать, а вы уже кончились, на лопатках лежите.
Серега сказал, глядя в карты:
– Плотик есть, на полатях. С веслами. Хочешь, мы тебе с Аликом его стащим? Может, вы, такие резвые, выгребете?
– Я разве о себе? Мне за вас обидно. Хоть бы вы паниковали, я уж не знаю…
– Это зачем? – спросил Шурка. Он поглядел на Ваську Бурова. – Мы с тобой плавали, когда сто пятый тонул?
– Ну!
– Так у них же лучше было. И нахлебали поменьше нас, и движок хоть не совсем скис. А все равно не выгребли. Так об чем же нам беспокоиться?
– Не об чем, так ходи, – сказал Серега.
– Отыграться надеешься? – Шурка спросил злорадно. – Не отыграешься.
– Просто слушать вас противно! – сказал Димка.
– А не слушай, – ответил Шурка.
Васька Буров вздохнул – долгим, горестным вздохом, – встал посреди кубрика, ни за что не держась, стащил промокший свитер, нижнюю рубаху. Он, верно, был когда-то силен, а теперь плечи у него обвисли, мускулы сделались как веревки, когда они много раз порвались, а их снова сплеснивали. Васька обтерся полотенцем – с наслаждением, как будто из речки вылез в июльский день, – потом из чемодана вынул рубаху – сухую, глаженую, – примерил на себя.
Димка на него глядел сощурясь и скалился.
– Пардон, кажется, состоится обряд надевания белых рубах?
– Ох, – сказал Васька. – Белая, серая… лишь бы сухая. А у тебя что – своей нету чистой? А то могу дать.
– О нет, спасибо.
Васька надел рубаху – она ему была чуть не до колен, – откинул одеяло и лег. Вытянулся блаженно. Димка встал с комингса, глядел на него, держась за косяк.
Васька сложил руки на груди, сплел пальцы.
– Бичи, кто закурить даст?
Шурка ему кинул пачку.
– Ох, бичи, до чего ж сладко! – Васька глотнул дыма и выдохнул медленно в подволок. – Я так думаю, мы носом приложимся. Оно и лучше, если носом. Никуда бежать не надо, ни на какую палубу.
Димка сплюнул, пошел из кубрика, грохнул дверью.
А я смотрел на Васькино лицо, такое успокоенное, на Шурку с Серегой, на четыре переборки, где все это с нами произойдет. Вон та, носовая, сразу разойдется – и хлынет в трещину. Из двери еще можно выскочить, но это если у двери и сидеть, – из койки не успеешь. Нет, нам не очень долго мучиться. Может быть, мы и подумать ни о чем не успеем. У берега волна швыряет сильнее, скала в обшивку входит, как в яичную скорлупу…
Так, я подумал, ну а зачем все это? За что? В чем мы таком провинились?
Я даже засмеялся – со злости: Шурка с Серегой взглянули на меня – и снова в карты.
А разве не за что? – я подумал. Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы – шваль, сброд, сарынь, труха на ветру. И это нам – за все, в чем мы на самом деле виноваты. Не перед кем-нибудь – перед самими собой. За то, что мы звери друг другу – да хуже, чем они, те – если стаей живут – своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а – не любим ее и не бросаем. За то, что живем не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они – дураки.
В кубрике все темнее становилось – уже, наверно, садились там аккумуляторы, – а Шурка с Серегой все играли, хотя уже и масть было трудно различить.
– Ничего, – сказал Шурка. – Сейчас у тебя нос будет свечой, хоть совсем плафон вырубай.
Он скинул карту и спросил:
– Васька, тебе кого жалко? Кроме матери, конечно.
Васька, с закрытыми глазами, ответил:
– Матери нет у меня. Пацанок жалко.
– Бабу не жалко?
– Не так. Да она-то мне не родная. Маялась со мной, так теперь облегчится. А пацанки мне родные и любят меня. Вот с ними-то что будет?.. Но вы не спрашивайте меня, бичи. Я молча полежу.
– А мне бабу жалко, – сказал Шурка. – Что она от меня видела? Только же расписались – и уже лаемся. Перед отходом – и то поругались.
Серега скинул карту и сказал:
– Ну, это по-доброму. Это ревность.
– Да и не по-доброму тоже хватало… А тебе – кого?
– Многих, – Серега ответил мрачно. – Всех не упомнишь.
– А тебе, земеля?
Кого же мне было жалко? Если мать не считать и сестренку. Корешей я особенных не нажил… Нинка, наверно, заплачет, когда узнает. Хоть у нас и все кончилось с Нинкой, и, может быть, ей с тем скуластеньким больше повезло – все равно заплачет, это она умеет. Вот Лиля еще погрустит. Но утешится быстро: я ведь ей ничего не сделал – ни хорошего, ни плохого. Лишь бы эти письма не всплыли, в куртке. Ну, простит она мне, раз такое дело, да и ничего там не было особенного, в этих письмах, не о чем беспокоиться. Клавке – и то я больше сделал: нахамил, как мог… Чего-то мне вдруг вспомнилась Клавкина комната – шкаф там стоял с зеркалом, полстены занимал – и высоченный, чуть не до потолка, и еще картинка была из журнала – как раз над кушеткой, где она этой Лидке Нечуевой постелила. Что ж там было, на этой картинке? Женщина какая-то на лошади – вся в черном, и лошадь тоже черная, глазом горячим косит, слегка на дыбы привстала, даже чувствовалось, что храпит. А к этой женщине тянет руки девчушка – с балкончика или с крыльца, но в общем через каменные перила, – славная девчушка, и вся она в белом, а волосы – черные, как у матери. Да, скорее всего, это мать и дочка – уж очень похожи. Вот все, что вспомнилось, – больше-то сама Клавка меня тогда занимала. Такая она уютная была в халатике, милая, все так и загорелось у ней в руках, когда мы к ней вломились. Другая б выставила, а она – Лидкину постель тут же скатала, быстро закусь сообразила и выпить и еще мне стопку поднесла персонально, когда я на пол сел у батареи… Бог ты мой, а ведь эта комнатешка, где мы гудели, одна и была – ее, она ж еще шипела на нас: «Тише, черти, соседей перебудите!» – и все, что я видел, вот это она и нажила. Экая же, подумаешь, хищница, грабительница!.. Да, неладно все как получилось с Клавкой! Мне вдруг стыдно стало, так горячо стыдно, когда вспомнил, как она стояла передо мной на холоде с голыми локтями, грудью. Что, если она и вправду не виновата ни в чем? А если и виновата – никакие деньги не стоили, чтобы я так с нею говорил. Что же она про меня запомнит?..
– Девку мне одну жалко, – я сказал. – Обидел ее ни за что.
– Сильно обидел? – спросил Шурка.
– Да хуже нельзя.
– Не простит она тебе?
– Не знаю… Может, и простит. Но забыть – не забудет.
– А хорошая девка?
– И этого не знаю…
Я встал, пошел из кубрика.
У соседей дверь была полуоткрыта, и там тоже лежали в койках, под одеялами, одетые в чистое, и курили. Ко мне головы никто не повернул.
5
Наверху, в капе, Алик выливал воду из сапога. Димка его держал за локоть. Я к ним поднялся. Димка взглянул на меня и оскалился.
– Тоже деятели, а? Комики!
– Не надо, – попросил Алик. – Кончай.
– Что, у самого коленки дрожат?
– Ну, дальше? Что из этого?
– Ничего, – сказал Димка. – Как раз ничего, друг мой Алик. Все естественно. Когда есть личность – ей и должно быть страшно. У нее есть что терять. Вот китайцам, наверное, не страшно. Они – хоть пачками, и ни слова упрека.
– Кончай, говорю.
– Нет, но где же все-таки волки? Я думал, они будут спасаться на последнем обломке мачты.
– Ты погоди, – сказал я ему, – до обломков еще не дошло.
– Ах, еще нужно этого дожидаться!
Что мне было ему ответить? Я и сам так же думал, как он.
– С тобой это было уже? – спросил Алик меня.
– Ни разу.
– Поэтому ты и спокоен. Не веришь, да?
– Какая разница – верю я или нет? Чему быть, то и будет.
– А я все-таки до конца не верю.
– Счастливый ты. Так оно легче.
Его будто судорогой передернуло. Я пожалел, что сказал ему это. Ведь такое дитя еще, в смерть никак не поверит. Я-то вот – верю уже. Меня однажды в драке, в Североморске, пряжкой звезданули по голове – я только в госпитале и очнулся. И понял: вот так оно все и происходит. Мог бы и не проснуться. Смерть – это не когда засыпаешь, смерть – это когда не просыпаешься. Вот с тех пор я и верю.
– Идите в кубрик, ребята, – сказал я им. – Пока вас на палубу не выгнали, мой вам совет: падайте в камыши.
– Эту философию мы тоже знаем, – сказал Димка. – Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть. А все само собой образуется?
– Конечно, – говорю. – Само собой.
Алик улыбнулся.
– Шеф, твои слова вселяют в нас уверенность.
– А для чего ж я стараюсь.
Пошли. Вот как просто, думаю, людей успокоить. Начни им доказывать, что мы потому-то и потому-то погибнуть не можем, они расспросами замучают – как да что. А скажи: «Авось пронесет» – и есть на чем душе успокоиться.
В капе вдруг посветлело – это, я понял, кто-то из рубки к нам идет, и ему светят прожектором. Так и есть – в дождевике кто-то, в штурманском. Увидел меня, откинул капюшон. Жора-штурман.
– Выходить думаете?
– Выходили. Шлюпку одну успокоили. Теперь-то зачем?
Но он был настроен решительно. Еще не намок. А сухой мокрого тоже не разумеет.
– А ну пошли.
Шурка с Серегой в самый раж вошли, даже не посмотрели на Жору. Салаги только начали разуваться. А Васька все так и лежал с закрытыми глазами, пальцы сплетя на груди, но – не спал, что-то нашептывал.
Жора к нему первому подошел.
– Вставай.
Васька поглядел на него равнодушно, как сквозь него, и уставился в переборку.
– Тревогу для кого играли?
– Не знаю. Не для меня. Меня-то уже ничего не тревожит.
Тут Жора и увидел этот провод, который я сорвал.
– Хари ленивые! Себя уже спасать неохота! В могилу легче, чем на палубу?
Глаза у него и без того красные, как у кролика. А тут дикой кровью налились.
– Тебе бы автомат, – сказал Серега. – Ты б нас всех тут очередями, да?
Жора шагнул к нему, замахнулся. Серега начал бледнеть, но глаз не отвел. Жора его оставил, опять взялся за Ваську.
– Встанешь или нет?
Взял его обеими руками и посадил в койке. А вернее, держал его на весу. Он сильный, Жора. Он бы мог его и к подволоку вздернуть, одной левой. Васька захрипел, ворот ему стиснул горло.
Димка и Алик застыли молча. Вдруг Димка стал матовый, сказал, зубы сжав:
– Ну, если б мне так…
Жора поглядел на него и кинул Ваську опять на койку.
– Можно и тебе.
Димка мотнул головой и весь сжался, стал в стойку – левую выставил вперед, а правой прикрыл челюсть. Но я-то чувствовал, чем это кончится. Жора на ринге не обучался. Но он обучался стоять на палубе в качку. И ни за что не держаться. Он не шатнулся, когда кубрик накренило. А Димка упал спиной на переборку, и от его стойки ничего не осталось.
Кинулся вперед Алик, выставил руку.
– Вы что? Опомнитесь!..
Я увидел – сейчас он будет бить их обоих. Он их будет бить страшно, в кровь, зубы полетят. И мы все вместе этого бугая не одолеем. Я шагнул Жоре наперерез и обеими руками толкнул в живот. Он не устоял и сел в койку. А я наклонился и взял в руку что потяжелее – сапог.
– С битьем ничего не выйдет, – сказал я Жоре.
Он сидел в койке глубоко – коленями чуть не к подбородку. Пока бы он встал, я бы успел ему всю рожу разбить сапогом. Да просто пальцем повалил бы обратно.
– Ладно, – сказал Жора. – Пусти.
Я бросил сапог. Он выбрался, пошел к двери.
– Через пять минут не выйдете к шлюпкам – всем, кто тут есть, по тридцать процентов срежу.
– Что так мало? – сказал Шурка. – Валяй все сто.
Васька вдруг всхлипнул. Глаза у него полны были слез. Шурка повернулся к нему.
– Ты чего, Вась? Не надо…
Васька утер слезы кулаком, а они от этого полились еще сильнее. Это невыносимо смотреть, как бородатый мужик плачет навзрыд. Тут и Жора смутился:
– Не скули, хрена ли я тебе сделал?
– Уйди. В гробу я тебя видел, палач!
– Хватит, – сказал Жора. – Кончай, а то…
– Ну бей, сволочь! Ударь лежачего!
– Ты встань, – Жора усмехнулся, – будешь стоячим.
– Не встану! Подохну здесь, а не встану! Зачем мне жить, когда такие твари живут, как ты…
Слезы Ваську совсем задушили.
– Уйди же, – сказал Серега. – Уйди по-доброму.
Жора нас оглядел и перестал усмехаться. Наверное, дошло до него, что мы кончились, не поднять нас никакой силой.
Он вышиб кулаком дверь, пошел. Прошел половину трапа и крикнул:
– Шалай! Ну-к, выйди.
Я к нему поднялся.
– Ты все про свою судьбу понял? Тебе ж не плавать после этого, кончилась твоя карьера. После того, как ты на штурмана руку поднял. Не руку, а сапог…
– На штурмана нельзя, – я сказал. – На матроса можно.
– Дурак, я жаловаться не пойду. Я тебя своими мерами калекой сделаю на всю жизнь. В порту сочтемся, согласен?
– Хорошо б еще доплыть до него.
– Что за плешь? Что вы все сопли распустили?
Он повернулся, чтобы идти, и снова стал.
– А не думаешь, Шалай, что вся эта плешь – с тебя началась? Своей вины тут не чувствуешь? Я, между прочим, не доложил никому, как ты кормовой отдал. Так ты бы, дурак, благодарность поимел. А ты мне не даешь людей поднять по тревоге. За такие вещи знаешь что полагается? Шлепают – и будь здоров.
– Жора, что же мы делаем! Помощи у других просим, в шлюпки садимся, свой пароход покидаем, а сети – не отдаем.
– Прекрати! Ты за них не ответчик. – Вдруг он наклонился ко мне, к самому лицу. – А хочешь собой, так сказать, пожертвовать – валяй, руби вожак.
Я не ответил.
– Но не советую, – сказал Жора.
Он вынырнул, побежал по палубе, и свет в капе померк. Я сел на ступеньку. Да, так оно и выходит, что с меня началось. Если Фугле-фиорда не считать, где все решали. Вот в этом все дело, что все. Не на кого пальцем показать. Ну ладно, пусть на меня. Тогда чего ж я сижу, ведь топор – тут, за капом, в ящике лежит. Раза четыре стукнуть по вожаку – вот и вся жертва. Должен же я что-то для людей сделать, если я же их, оказывается, погубил.
Вдруг я увидел – Димка стоит внизу, тусклый свет падает на него из кубрика. Не знаю, сколько он там стоял. Может быть, слышал наш разговор с Жорой.
Димка прикрыл аккуратно дверь, поднялся ко мне, сел рядом.
– Нужно что-то делать, шеф.
– Вот и я думаю. Только, наверно, поздно.
– Шеф… Правда, что плотик есть на полатях?
– А ты не видел? Ну, он всегда поводцами завален. Белый такой, с красным.
– Он надувной?
– Плотик-то? Нет, железный. Пустотелый.
– Там двое смогут?
– Ну… Вообще-то, он тузик.
– Ну и что – тузик?
– Одноместный, значит. Но двое тоже смогут. Хотя опасно.
– Утонет?
– Тесно в нем, трудно грести. Ну когда жить охота… А что, решились вы с Аликом?
Он придвинулся ко мне.
– Шеф, послушай. Это не так безумно, как кажется… Два дня мы продержимся, а там нас подберут. Здесь же промысел, проезжая дорога. Ведь глупо же, пойми, ехать в открытый гроб. Ведь все уже лежат, лапами кверху. Только мы двое… Я это сейчас понял… Шеф, мы не умрем. Это я точно говорю, умирают же не от шторма, не от голода. Только – от страха. Это доказано, шеф. Об этом книги написаны. Но мы-то не трусы! Мы хоть побарахтаемся – для очистки совести.
Говорил он прямо как проповедник. Даже глаза у него светились. И я подумал: конечно же, можно. Можно и шлюпку вывалить вторую. Можно плотики сплести из кухтылей, плоты из бочек.
– Да если бы все, как вы! – сказал я ему.
– Шеф, пошли!
Он встал, потащил меня за рукав.
– Куда?
– Пошли сядем в плотик. Пока не поздно.
– Да там же только двое сядут.
– Шеф… Все умерли от страха. А человек жив, пока он хочет жить. Ведь ты хочешь? Если сейчас не рискнем…
– Понимаешь, я еще «деда» хочу вытащить. Я «деда» не брошу. И Шурку… И Серегу… И кого еще?.. «Маркони»…
– Им легче будет – с тобой заодно здесь погибнуть?
– Ну как тебе объяснить? Да что объяснять, ты же Алика не бросишь?
Он не глядел на меня.
– Алика я спросил. Он не рискнет. Шеф, тут закон простой. В плотик садится, кто хочет. Двое – значит, двое. Иначе не спасется никто.
Он так печально это сказал, безнадежно. Мне даже жалко его стало, вот черт какой…
– Ну послушай, – я его посадил рядом. – Ну, я тебе скину плотик. И ящик притащу шлюпочный. Там галеты, вода пресная, бинты. Попробуй один. Одному же легче в тузике. Два свитера наденешь под рокан, от холода еще умирают, не только от страха. Может быть, выгребешь. И кто тебя упрекнет, что ты жить хотел?
– Нет, – он замотал головой. – Один умирает. Это я знаю точно. Какие мы все кретины! Какой я кретин!
– Да не убивайся ты, ей-богу. Если б ты по-настоящему хотел, поплыл бы и один.
– А ты?
– Ну и я бы… Если б меня ничто не держало.
Он вздохнул.
– Нет. Ничего не выйдет.
Вышел из кубрика Алик – в одних носках. Поднялся к нам.
– Ну что? – спросил беспечным голосом. – Не решаетесь, викинги?
– Ты береги тепло, – я ему посоветовал. – Без сапог не ходи, с ног все и начинается.
– Иди спать, Алик, – сказал Димка. – Пойдем и мы ляжем. Лапами кверху.
Алик его проводил глазами и сказал мне:
– Шеф, если тут дело во мне, то я – пас. Это действительно так. Мы договорились.
Я взялся за голову.
– Не могу я вас понять. Не могу, и все. Как это так можно договариваться?
– Тут простой расчет, шеф. Простой и трезвый.
– Иди к богу в рай! Уйди. Я вас обоих знать не хочу.
– Зачем же злиться? На кого, шеф?
– На себя одного.
– А мы тут при чем?
– Оба вы такие хорошие – сил моих нет!
Я взялся за поручень, поднялся, пошел вверх. Вдруг сорвался, полетел назад затылком, но чудом вывернулся, звериным каким-то рывком. Сердце у меня чуть не выпрыгивало.
Дрифтерский ящик я легко нашарил, но пока топор искал в темноте, среди всякого барахла, мне все лицо искололо снегом. Я прижал топор к груди, вытер лицо, а все не решался идти дальше, на полубак. Его и не видно было, полубака, – сплошная белая мгла и рев. Но я-то должен был его рубить, мой вожак. То есть не самый вожак, пеньку-то что стоит перерубить, а – плетеный стояночный трос, из стальной жилы. Он и убить может. Ну ладно, я подумал, это все-таки мое дело вожаковое, никто за меня его не сделает. Вот разве помог бы кто…
Я увидел – Алик выглядывает, жмется от холода.
– Пойди, – говорю ему, – к лебедке, ты все равно уже намок. Стопор ты знаешь, как отдать. Потравишь немного, а я его рубану на кипе.
– А кто это приказал?
– Э, кто приказал!
Я пошел как слепой, нашарил трос и потом – по нему, плечом вперед. Натянут он был, как штанга, и когда я добрался до киповой планки и ударил, топор отскочил, как резиновый. А на тросе – я пощупал – и следа не осталось от удара.
– Давай помогу…
Я оглянулся – Алик стоял у меня за спиной, весь облепленный, лицо в снегу.
– Отвались!
– Ну что злишься? Давай вместе. Чем тебе помочь?
– Иди в кап, убьет же концом!
– А тебя?
– Ты смоешься?
Волна накрыла нас обоих, но я успел пригнуться под планширь, а его потащило, только носки его замелькали. И представьте, он вскочил и снова начал ко мне подбираться. Ладно, мне не до него было.
По две, по три жилки рвались после каждого удара, и трос звенел, как мандолина, отбрасывал топор, будто живой. А часто и по планширю попадало или по кипе. Но я озверел уже, рубил как заведенный. Он делался все тоньше, готов был уже лопнуть, и я оглянулся – нет ли кого на палубе. Алик стоял у капа, прижавшись.
– Полундра от вожака!
Одной рукой я подобрал полу телогрейки и накрыл голову, а другой рубил.
Полубак пошел вверх, и трос заскрежетал на кипе – я поостерегся его рубить, – но тут-то он и лопнул сам. Я не видел, как он хлестнул в воздухе, но по капу удар был, как будто клепальным молотом. А от капа уже – меня по плечу! Я завалился и поехал к трюму. Там только вскочил на ноги. А топора как не было.
Алик стоял на том же месте, держался за поручень. Как его только не задело? Счастливая же у салаги судьба!
– Вот и вся любовь! – сказал я ему почти весело.
Он смотрел на меня молча.
– Пошли.
Я его потащил за собой в кап. Он все смотрел на меня. А я смотрел на рубку, хотел разглядеть стекла.
– Там ничего не слышали, – сказал Алик. – Никто не выглянул.
– Услышат еще. Почувствуют.
– И что тебе за это?
– Как что? Сознательная порча судового имущества. Годков десять, наверно. Ты бы мне сколько дал?
– Никто же не видел.
– А ты?
– Я тоже не видел.
Ах, какой хороший был мальчик! Как он мне нравился!
– Что же ты хочешь, – я спросил, – чтоб кепа за эти сети разжаловали? Или у всей команды бы вычитали?
– А сколько они стоят?
– Сто тысяч. Хоть видал когда-нибудь столько?
– Новыми?
– Настоящими. Золотом.
– Но он же сам мог порваться.
– Мог бы. Но не порвался. И на планшире от топора след.
– Что ж теперь делать?
– Спать. Или жизнь спасать. Только я думаю – все равно поздно.
В кубрике все почему-то посмотрели на меня. Но никто слова не сказал. Я скинул телогрейку и увидел – все плечо у нее располосовано, вата торчит наружу. Я ее кинул на пол, сел на нее, прислонился к переборке. Плечо еще только начинало разгораться, хоть первая боль и схлынула.
– Знобит, земеля? – Шурка поднялся, своей телогрейкой, такой же вымокшей, укрыл мне спину. – Ну-ка, уберем тут.
Он скинул все с камелька, чтоб я мог прислониться, но трубы были чуть теплые. Но, может, даже лучше к холодному прижаться? Я закрыл глаза, стал уговаривать плечо, чтобы утихло. Иногда помогает. Шурка опять отсел к Сереге – играть.
Не знаю, какое дело я сделал – доброе или злое. Но я его сделал.
Вдруг Митрохин – он рядом со мной сидел на полу – спросил испуганно:
– Что это, ребята?
Я открыл глаза. Свет начал меркнуть. Волосок в лампочке был чуть розовым.
– Ребята, – сказал Митрохин. – Это же конец!
– Не блажи, – сказал Шурка. – «Дед» всю энергию на откачку пустил. Или на стартер копит.
– Нет, – Митрохин головой замотал. – Я тоже все верил, что не конец. Нет, нет! Все уже, ребята, гибнем!
Он забился, как в припадке. А может, это и был припадок, он ведь какой-то чокнутый. Шурка с Серегой кинулись к нему, схватили за руки. Он с такой силой вырывался, что они вдвоем не могли удержать.
– Ребята, я же во всем виноват! Я вас тогда всех погубил. Из-за меня же вы в порт не пошли. Ребята, простите! Можете вы меня простить?
Он мне попал по больному плечу, я чуть не взвыл, толкнул его ногой.
– Молчал бы теперь, сволочь…
Он еще сильней забился. Кричал что-то через слезы, слов нельзя было разобрать.
– Свяжите его, ребята, – попросил Васька. – А то я с ума сойду.
Шурка зажал Митрохину рот, и он вдруг присмирел, только мычал тихонько. Они его подняли, перенесли на койку.
– Глаза ему закройте, – сказал Васька. – Он же не спит никогда.
– Спит, – сказал Серега. – С открытыми-то он и спит.
А свет совсем погас. И слышно было только волну и жалобный стон всего судна.
Я опять прислонился спиной к батарее и закрыл глаза.
6
Не рассказывал я вам про китенка?
Все-таки я, наверно, заснул, а в шторм всегда плохое снится. Я многих расспрашивал – на одного дома валятся, и кругом разбитые головы, сломанные руки торчат из-под камней, кровь вперемешку со щебнем; другой – от змей не может избавиться, они по всей комнате ползают, некуда ступить; еще кто-нибудь голым себя видит – на улице, где полно людей. А мне снится – снежное поле.
Я по нему бреду один, а вокруг намело сугробов, и меня самого заметает снегом. И вдруг мне кажется, что ведь эти сугробы – засыпанные люди, я только что с ними рядом шел через метель, мы из одной фляжки отпивали по очереди, отогревались спиртом. И вот они все замерзли, только я один бреду еще, но и меня сейчас заметет. И хочу я их всех отрыть, разгребаю снег – вот уже чью-то руку нащупал, холодную, вот чью-то голову. А меня всего леденит, и снег набивается в глаза, в рот и опять засыпает тех, кого я отрыл. Я уже из сил выбился, и наваливается сон – такой, что я веки приподнять не могу. На минуту мне даже хорошо делается, тепло, но я-то знаю – вот так и замерзают в степи, надо себя пересилить, выбиться из-под снега. И сколько я ни рвусь – все попадаю то локтем, то коленкой в мертвые животы, в мертвые лица, как будто в мешки с камнями.
Вот тут я просыпаюсь, и я думаю: о чем бы вспомнить мне, чтоб страшный этот сон развеялся? Хоть бы о какой-нибудь твари живой, которая только радость доставила и ничего другого. Вот про китенка, например, это самое лучшее. Я бы хотел его увидеть во сне. Но ни разу он мне не приснился.
Не знаю уж, как это вышло, что он к нам в сети попал; киты ведь у нас селедку не выедают, как акулы. А этот-то совсем был молочный. Может быть, он мамашу свою потерял, обезумел со страху и носился туда-сюда по морю – пока не напоролся на наш порядок. Запутался, рваться стал и еще больше намотал на себя сетей. Да не одних сетей, а поводцов и вожака.
И вот под утро вахтенный штурман прибегает в кубрик: «Ребята, сети выбирать. Срочно!» – «А что за срочность такая, что час покемарить не даешь?» – «Да нечисть какая-то попалась, пароход шатает!» Мы прислушались – и правда, дергается пароход. Ну что – пошли, вытрясли сколько-то там сетей, подвирали эту нечисть к борту. Оказалось – синий китенок попался, вот какая нечисть. Но правда – редкость большая, их уже всех почти выбили. Ну ладно, а что же с ним делать? Обрезаться от него, выкинуть метров двести порядка? Но жалко всем, то есть не порядка жалко, а что погибнет китенок, он же весь спеленутый, плавником не пошевелит. А на нем тоже не разрежешь путы, это водолазов нужно звать, да к нему и подплыть опасно, убьет и не заметит. «Давай на палубу вывирывать, – кеп приказал. – Что еще остается?»
Один шпиль не справился, врубили еще стояночную лебедку и еще «сушилку», которая между мачтами растянута, на ней мы сети сушим, и сетевыборка его тащила.
В общем, все машинки, какие есть на пароходе. Кто-то даже якорный брашпиль предложил приспособить, но побоялись цепью китенка покалечить. Да мы и так его вытащили – и машинками, и руками тащили за подбору – сперва хвост, потом все остальное. Молочный-то он молочный, но зверь будь здоров, хвост у него с одного борта свешивается, а головой он лежал на другом. Сети мы на нем обрезали, растащили, а он себе полеживал, иногда лишь подрагивал кожей. Да мало сказать – подрагивал, от этого все лючины скрипели на трюме. Кто-то догадался – поливать его забортной водой, чтоб шкура не сохла, специально вахтенного к нему приставили. И китенок совсем успокоился, только посвистывал дыхалом. Красивых он был цветов – сверху черно-синий, а к брюху постепенно светлел. И что удивительно – все твари в море холодные, а к нему прикоснешься – как будто лошадь гладишь по морде, возле ноздрей.
Но что ж теперь делать с ним? Распеленали, а как обратно стащить в море? Это надо стрелу иметь с вылетом за борт, а такой на СРТ нет. Все работы на пароходе прекратились, рыбу не ищем, сетей не мечем: палуба китенком занята. И не пройти через него, не перепрыгнуть. Пытались через него лазить, но он от этого начинал беситься, сбрасывал с себя людей. Пришлось боцману из досок трап сколотить, и мы по нему бегали через китенка – из кубрика в салон, из салона в кубрик. Тут кто-то мысль подал: «А давайте его на базу вместо селедки сдадим, в нем же тонн восемь будет весу. Он нам план порушил, он же нам его и выполнит. Все равно без базы мы его не смайнаем».
А уже на всех судах заметили, что мы китенка везем, то и дело нашего «маркони» запрашивают: «Куда тащите кита? В этом возрасте охота на них запрещена, конвенции не знаете?» Насчет конвенции мы как-то не учли. Ну, мы же не китобои, дела с ней не имели. Кеп расстроился: «Выловил кита на свою голову!» Но делать-то нечего, все равно к базе идти – у нее машины, у нее стрелы. Чем ближе к базе, тем больше вокруг нас собиралось народу – французов, норвежцев, англичан, фарерцев. Штук восемьдесят судов за нами увязалось, все про свою селедку забыли, один китенок и беспокоит. А он – полеживает и посвистывает, не знает ни про какую конвенцию. Когда уже подходили к базе, наперерез нам вышел норвежский крейсер и три вертолета висели в небе – наверно, фотографировали нас с воздуха.
С крейсера приказали нам:
– Немедленно выпустите кита в море.
– Только об этом и мечтаем. Да снять не можем.
– Как же он оказался на борту?
– Сами удивляемся!
Я помню то утро, когда мы пришвартовались. Штиль был полнейший, ветер едва шевелил флажки на мачтах; синее небо, синяя вода, солнце – как в июле в Крыму. И все море – в судах, всех флагов суда, и в небе еще висели вертолеты. С базы нам подали шкентель, и мы китенка рифовым узлом обвязали за хвост. Крейсер нам еще посоветовал мешковину подложить, чтоб не поранить ему шкурку. И стрела его потащила в небо.
Тут он проснулся, китенок, стал рваться, весь извивался в петле. А мы под ним быстренько отшвартовывались и отходили, очищали море. Потом с базы отдали риф, узел развязался, и китенок наш сиганул в воду. Тут же он вынырнул, взметнул хвостом, всплеск нам устроил – выше клотика. И ушел на глубину. И что тут такое сделалось – «ура» на всех пароходах, гудки, ракеты полетели в небо!
Этот день был как праздник, честно вам говорю. Он и сам был хороший – такой синий и солнечный. И китенок был хороший. И мы все тогда были людьми.
7
Фонарь мне светил в лицо. Я зажмурился, отвел его рукой от себя. Может, и этот мне приснился – маленький, в дождевике, в островерхом капюшоне.
– Мертвый час! – говорит он. – А кто вахту стоять будет?
Я по голосу узнал – третий.
– Буров у вас где спит?
– Зачем он тебе?
– «Зачем»! Вопросики задаешь. На руль!
Я протер глаза кулаком.
– Какой может быть руль? У нас хода нет.
– Ты что, спишь? Или ушки болят?
Я прислушался – и вправду что-то переменилось. Мелко стучит брошенная дверь. Чей-то сапог от вибрации ползает по полу.
– Починил «дед» машину?
– Кашляет. Все равно не выгребает. Так где артельный ваш?
– Зачем же его будить, если я не сплю?
– А он что, больной?
– Не все тебе равно? – Я встал на ноги.
– Список есть, понял? Дисциплинка должна быть. Тогда все нормально, таких бардаков не бывает. Ну хочешь – иди.
Из капа стало слышнее: машина стучит с перебоями, как будто вот-вот смолкнет. Чуф, чуф, чшш… Чуф, чуф, чшш…
– Тоже мне работа! – сказал третий. – Смех!
Он вынырнул в темноту и тут же вернулся.
– Э, ты не заснул? Мне за тобой второй раз идти охоты мало.
– Иду.
– Так и пойдешь в телогрейке? А курточка где?
– Пропала.
– Ну и дурак. Я говорил: махнемся. У меня б не пропала.
Я пошел за ним. Спросонья на его дождевик ориентировался. Мы добрались до кухтыльника, вскарабкались по сетке на крыло мостика. Дверь меня толкнула в спину – я полрубки пролетел и повис на штурвале. Потом огляделся – здесь еще кеп был, Жора-штурман и Граков. В радиорубке сидел «маркони» с наушниками, бормотал в микрофон:
– База, я восемьсот пятнадцатый… Как слышите, база?
Я взялся за шпаги и навалился на штурвал грудью, а ноги расставил пошире. И тогда уже доложился по форме:
– Матрос Шалай. Разрешите заступить?
– Заступил уже, – сказал кеп. – Почему не Буров? Заболел, что ли?
Жора-штурман вместо меня ответил:
– Знаю я, чем он болен. И чем это лечат, тоже знаю. Ну стой, раз вызвался.
Кеп стал у телеграфа, подвигал рукояткой.
– Руль вправо клади, – сказал он мне. – Право на борт. Не стой лагом.
– Есть. – Я положил руля до отказа. Без хода он совсем легко перекладывался. – Право на борту!
Кеп хмыкнул:
– He разучился!
– Удивительно, – сказал Граков, – как они у тебя вообще не разучились на вахту ходить.
Кеп не ответил, вынул свисток из переговорной трубы, которая в машину, и дунул. Там, внизу, свистнуло. Но никто не подошел. Кеп заткнул трубу.
– Вымерли они там, что ли?..
Дверь распахнулась, кто-то ввалился и стал у крайнего окна, расставив ноги. Я покосился – «дед» обтирал руки ветошью и смотрел в окно, заляпанное снегом и пеной.
– Что скажешь? – спросил кеп.
«Дед» ответил, не повернув головы:
– Твое теперь слово.
– А ход где?
– Пожалуйста.
«Дед» взялся за трубу, свистнул в нее. Там подошли:
– Второй механик слушает.
«Дед» снова стал у окна.
– Але! – сказали внизу. – Слушаю!
– Скажи на милость! – Кеп подошел к трубе. – Ну давай там, подкинь оборотиков. Средним хоть можешь?
«Дед» сказал, не поворачиваясь:
– Средним я ему запретил. Малым может.
– Зачем чинили, спрашивается? Если б ты его не остановил тогда, мы бы уже с базой встретились. Скажешь, опять глупости говорю?
– Опять говоришь.
Кеп вздохнул.
– Ты хоть перед матросом меня не порочь. – И сказал в трубу: – Малым давай назад.
Шпаги мне надавили на ладони. Качка переменилась, пароход приводился кормой к волне.
– За малый тоже тебе спасибо, Сергей Андреич, – сказал Граков. – Теперь хоть шлюпку можно вывести с наветра.
– Шлюпка-то одна теперь? – спросил «дед».
Кеп ответил – не очень уверенно:
– Вторую – починить можно… Брезентом обтянуть.
– Ну, это когда починим, тогда вторую считать будем. А пока – одна. Так… А кто ж в нее сядет? Граков, кого посадишь в нее?
– Не понимаю вопроса. Есть инструкция, кому в первую очередь.
– Положено – пассажиров.
Граков сказал, усмехаясь:
– Ну, пассажиров-то, собственно, я один. Могу свою очередь уступить.
– Очередь или шлюпку?
– Сергей Андреич, по-моему, ясней ясного: в первую очередь люди постарше. Ну а помоложе – используют другие плавсредства. Уже какие найдутся. Что тут можно возразить?
– Ничего, – сказал «дед». – Кроме того, что и молодым жить охота.
Граков развел руками. Вернее – одной, другой-то он за петлю на окне держался.
– Ну не будем заранее умирать. Опыт нам говорит другое. Люди по несколько суток держались, не говоря уже – часов. И на чем только! Кстати, и твой собственный опыт, Сергей Андреич. Он разве не поучителен?
Я еще успел подумать – зачем он на рожон лезет, а «дед» только того и ждал.
– Ну, мне-то полегче было. Мне все-таки немцы помогли, ты же знаешь.
– Бросьте вы, – тут кеп вмешался. – Нашли время счеты сводить.
– Какие счеты, Петр Николаич? Просто Сергею Андреичу угодно подозревать меня, так сказать, в личной трусости.
– А я не подозреваю, – сказал «дед». – Я это просто наблюдаю визуально.
Граков помолчал и сказал с грустью:
– Николаич, ты, прости меня, хозяин в рубке. Так что попрошу вмешаться. И может быть, кое-кого удалить. В данном случае мою власть можешь не учитывать. Одного из нас. Это уже на твой выбор.
– Да бросьте вы… Тут без вас голова пухнет!
– Нет уж, Николаич, решай.
Кеп засопел, заходил по рубке от двери к двери.
– Так что? – спросил Граков.
– А ну вас… – Кеп взялся за голову. – Ну, Сергей Андреич, ну будь ты посмирнее, ей-богу.
– Так, – сказал Граков. – Одному из нас предложено быть посмирнее. Следовательно, удалиться нужно другому. Именно мне. Спасибо, Николаич, добро.
И пошел из рубки. Но дверью не хлопнул, как я ожидал. Наоборот, очень даже вежливо прикрыл.
«Дед» повернулся от окна.
– Николаич, можно ли так себя терять, как ты потерял? Зачем ты шлюпочную пробил, когда судно еще на плаву и его спасать нужно и на нем спасаться?
– Что хочешь сказать? Я людям губитель?
– Себе прежде. Ну и людям тоже. Ты не подумал, что тебя с ними захлестнуть может в такую погоду. А ты подумал, что тебе выгоднее все судно потерять вместе с сетями, чем одни сети. Тогда бы тебя не судили – ты команду спасал. А так, поди, и засудят – за то, что выметал перед штормом. Не знаю, сам ты до этого додумался или кто посоветовал… Я твое положение понимаю. Но коли попал ты между двумя страхами, так хоть выбирай, который побольше! И уж его одного бойся.
Кеп походил молча по рубке, стал у меня за спиной.
– Так и будешь держать право на борту? Одерживай.
Я отпустил штурвал, и он сам раскрутился. Я не удержал его локтем, навалился грудью, едва поймал его за шпаги.
– Поберегись, рулевой, – сказал «дед». – При заднем ходе и руки поломать может… Оно, конечно, лучше бы носом пойти, как люди ходят, да сети жалко бросить.
– Насчет сетей, – сказал кеп, – дебатов не будем разводить.
Опять он заходил от двери к двери. Прямо как тигр по клетке. Нервировал он меня здорово.
В переговорной трубе свистнуло – из его каюты. Кеп вынул свисток, приложился к раструбу ухом. Труба ему что-то вещала раскатисто, с дребезгом.
– Добро. – Кеп заткнул трубу. – Напоминает глубину смерить. Нужны мне его напоминания. Ну-к, смерь-ка там.
Третий зашел в штурманскую. Запищал эхолот.
– Тридцать пять. Даже чуть меньше.
– Скоро вожак начнет задевать, – сказал кеп. – Может, он задержит?
– Такого еще в мировой практике не было, – сказал «дед». – Так мы, глядишь, в новаторы выйдем.
Мы смотрели молча в черные окна. Колко звенел об них снег, потом его смывало пеной. Вдруг запищал передатчик, и «маркони» быстренько забормотал:
– База, база, я восемьсот пятнадцатый, слушаю вас.
– Как себя чувствуете, восемьсот пятнадцатый? – спросила база.
Кеп кинулся в радиорубку, схватил микрофон.
– На вас надеемся. Куда вы там девались?
– С буксирами тут поговорили. Два буксира спасательных к вам идут из Северного моря. «Отчаянный» и «Молодой». Не исключено, что они раньше нас подойдут.
– Исключено, – сказал кеп. – Знаю я эти калоши: и «Отчаянного», и «Молодого». Мы все же больше на вас надеемся.
– Идем полным ходом. Вы тоже там двигайтесь веселее. Как слышите?
– Слышим-то хорошо. Двигаться не можем.
– Что с машиной? Не удалось починить?
– Да починили. Только не выгребаем.
– Не понимаю…
– Ну, чуть только тормозимся. Что тут не понимать?
– Дайте максимальные обороты. Как слышите?
– Нет у нас максимальных. Малым идем.
– Ясно, – сказала база. – Ясно.
– Тут еще сети, – сказал кеп. – Сети нас тащат.
Там помолчали.
– При чем тут сети? Они у вас за бортом?
– В том-то и дело. И поводцы нулевые.
– Почему метали? Было же штормовое предупреждение.
Кеп вздохнул.
– Слышали предупреждение. Да не всегда же они сбываются… Ну, рискнули. Пожадничали. Теперь-то что делать?
– Двигайтесь встречным курсом. Как слышите?
– А сети? – спросил кеп.
– Двигайтесь встречным курсом. Насчет сетей решайте.
Послышался треск, все в нем пропало, слов не различить. Кеп подождал и вышел в ходовую.
Но база опять к нам пробилась:
– …сот пятнадцатый!…ая глубина под килем? Глубину сообщите.
«Маркони» ей ответил.
– Ясно, – сказала база. – Ясно. Да, с сетями надо решать. – И пропала.
– Вот и решай, – сказал кеп. – Сами-то и совета не дадут.
«Дед» к нему повернулся от окна.
– Не это тебе надо решать. И база не о сетях твоих думает. Сейчас у тебя под килем тридцать пять. Скоро двадцать будет. База туда не пойдет.
– На двадцать – пойдет.
– Не уверен. Учти еще волну.
Кеп стал у меня за спиной.
– Рыскает он у тебя. Точней на курсе.
– Есть.
Он отошел. В рации у «маркони» завывало, попискивало, и вдруг прорезалось:
– …сот пятнадцатый…ак слышите? – и пропало, запищала чья-то морзянка. Кеп даже не успел добежать.
– Что там у тебя?
– Да этот же плачет, – сказал «маркони». – Шотландец.
– Опять? Вот уж не вовремя.
– Почему? Как раз время.
Я повернул голову, посмотрел на часы – у него над столом. Было без четверти три, большая стрелка пришла в красный сектор.
Началась первая минута молчания.
8
– Ну послушай, если охота, – сказал кеп. – Нам тоже поведай.
Морзянка еле-еле прослушивалась.
– Не удалось ему движок запустить, – сказал «маркони». – Сносит его.
Кеп повернулся ко мне. Я думал – он опять придерется – и завертел штурвалом.
– Помнишь его? «Герл Пегги».
Я удивился – не забыл он, кто тогда на руле стоял. Я думал – он лиц наших не различает.
– Помню.
Я-то помнил, как он прошел справа, синенький и белоснежный, чистенький, как со стапеля, и обошел нас как стоячих и как вышел из камбуза повар, выплеснул ведро помоев – у нас перед носом.
– Грубиян, – сказал кеп. – Ну… ему тоже хреново. Какие его-то координаты?
«Маркони» ему сказал. Третий ушел в штурманскую поглядеть на карте.
– Ух ты! Совсем труба кораблю. Небось килем чешет по грунту.
– Он уж, наверно, и скалы видит, – сказал кеп.
– Пока не видит. Скоро увидит. – Третий вышел в ходовую, сказал «маркони»: – Спроси его, видит он Фареры?
– Не вздумай, – сказал кеп. – Не вступай с ним.
– Да я и не могу, – ответил «маркони». – Это надо шибко грамотным быть, английский знать. Я только на жаргоне.
– И на жаргоне не нужно. Да, хорош у нас радист, английского не знает.
– Вы мне подскажете.
– Ладно, – кеп вздохнул. – Слезай с этой волны, с шестисот. Базу поищи. Все равно мы ему не поможем.
– Сейчас… Еще две минуты.
Я опять посмотрел на часы – стрелка еще была в красном секторе. Пошла вторая минута молчания.
– Да что толку, – сказал кеп.
«Маркони» не ответил, работал ключом.
– Что ты ему передаешь? Я тебе сказал: не вступай с ним!
– Я не с ним, я с берегашами. Может, они его не услышали. У нас-то помощней передатчик.
– Ну валяй… Поможем чем можем.
– Тише, – попросил «маркони».
Кто-то заговорил в эфире. Прямо изумительный был голос – бархатный, рокочущий.
– Понимаешь хоть что-нибудь? – спросил кеп.
– Так… С пятого на десятое. Он сейчас по-русски скажет.
Но по-русски уже не мужик говорил, а женщина. С чуть заметным акцентом говорила, только сильно картавила. Но слышно было, как будто она тут с нами стояла, в рубке:
– Всем, всем! Береговая радиостанция Ютландского полуострова просит слушать море. Всем судам, плавающим в Северной Атлантике и стоящим на приколе в портах континента и островов. Вертолетам береговой охраны и патрульной службы спасения. Двое просят о помощи – русский и шотландец. Их несет течением и ветром на Фарерские скалы. Примите их координаты…
Третий вдруг сказал:
– Правильный бабец. Эмигрантка, наверно.
– Все б тебе про бабцов, – сказал Жора. – Нашел время.
– Это я так. Про себя.
– И держи при себе.
Дикторша умолкла. Я опять посмотрел на часы. Пошла третья минута молчания.
– Что-то не откликаются, – сказал кеп.
– А что откликаться? – сказал Жора. – У всех карты есть.
– Да, – сказал кеп. – И забрался же он… Где никого нету. Одни мы болтаемся.
Стрелка на часах вышла из красного сектора.
– Слезай, – сказал кеп. – Ищи базу.
«Маркони» опять нащупал базу, послышалось:
– Восемьсот пятнадцатый, как дела?..
Но тут же ее морзянка стала забивать. Зацокала, рассыпалась, как соловьиная трель.
– Во чудик, – сказал «маркони». – И сюда всунулся.
– Кто?
– Да он же, «Герл Пегги».
Кеп удивился:
– Как же он эту волну нашел? Скажи, какой шустрый.
– Жить хочется, – сказал Жора.
Слов за морзянкой нельзя было различить. Потом и база начала переговариваться с шотландцем – тоже ключом.
– Что они там ему? – спросил кеп.
– Да то же самое, что и нам. Просят идти навстречу.
Свистнуло в переговорной трубе – из кеповой каюты. Кеп приложился ухом.
– Нет пока связи, – сказал в трубу. – Тут еще один нам сигнал забивает, любитель морских ванн. С базой ему удалось связаться. Подождем, пока наговорится… – И заткнул трубу свистком.
«Дед» вдруг повернулся к нему.
– А что, Николаич? Самое время теперь обрезаться.
– Ты все про одно. Заладил. Может, мы их еще и выручим, сети. Что-то у меня надежда появилась.
– С чего бы? Оттого, что другим хуже?.. – «Дед» вдруг рассердился. – Не понимаю я! Который час он тебе со́сит, а у тебя только за сети голова болит!
Кеп стал посреди рубки, ни за что не держась.
– Кто из нас не в уме? Скажи мне, Бабилов.
«Дед» не отвечал, только смотрел на него.
– Капитан этого судна, – сказал кеп торжественно, – если надо было, всегда помогал. Но когда у него ход был! И корпус не дырявый! А сейчас меня никто не осудит.
– Николаич, – сказал «дед». – Ты же позора не оберешься. Если ты сети выручишь, а людей оставишь. На всю жизнь позора. Зачем тебе такая жизнь?
Кеп вдруг заорал на него:
– Ну где у меня ход? Ты мне его дал?
– Ход у тебя есть. Спуститься нужно по волне. Тебя к нему ветром принесет.
– А потом что? Тем же ветром – да об скалу? В фиорды же теперь не пробьешься.
– Николаич, об этом потом и думают. А сначала – спасают.
– «Позора не оберешься»! – опять заорал кеп. Он стащил шапку и стал перед «дедом», на голову ниже его. – Да у меня лысина во какая, видал? К ней уже ничего не пристанет.
– Что же ты кричишь? Я вижу плохо, но не глухой еще.
– Я не кричу!
– Кричишь. Ты себя не слышишь. А в рубке не кричат. А командуют.
Кеп спросил тихо:
– Что я, по-твоему, должен скомандовать? Что я скажу экипажу? Идем за компанию погибать?
«Дед» молча на него смотрел.
Кеп себя постучал по лысине. Потом надел шапку.
– А чего? – вдруг сказал третий. – Парус поставим – и рванем! Надо – резко! Моряки мы или не моряки?
– Ты помолчи, – сказал кеп. – Если на то пошло, «поцелуй» на твоей вахте случился. Ты это помни.
– Где ж на моей?
– Помолчи, – сказал Жора.
Третий закутался в доху выше носа и затих.
– Семеро их, – сказал «маркони». – Роковое, говорят, число. Мотоботик, поди. С автомобильным движком.
Кеп подошел к радиорубке.
– Ты что там с ним перестукиваешься? А базу не ищешь.
– Он же с ней на одной волне работает.
– Ты тоже ему чего-то стучишь, я слышу.
– Уже не стучу.
– Позывные свои небось сообщил ему?
– А как же не назваться? – спросил «маркони». – Он бы мне и координаты не сообщил.
– Вот он теперь в журнале и запишет: «Восемьсот пятнадцатый от меня „SOS“ принял. А не пришел». На кой ты с ним связался? Мог же ты его не услышать?
«Маркони» к нему повернулся вместе со стулом.
– Но мы же его услышали.
– Сами полные штаны нахлебали. Имеем право никаких сигналов не принимать.
– Но мы же его приняли!
Кеп не ответил, отошел. В трубе опять свистнуло.
– Нету, нету связи, – сказал кеп в трубу. – Да и чего людям надоедать. Делают что могут… Да я не нервничаю. Это тут некоторые… Шотландцу вот хотят помогать… Я и говорю, ополоумели.
«Дед» вдруг шагнул к нему, отодвинул, сграбастал трубу обеими руками.
– Слушай-ка, Родионыч. Это Бабилов с тобой… Не гнети человека. Я с тобой не собирался говорить, нам не о чем. Но приходится. Не гнети ты его. Он себя потерял – с тех пор как ты на судне. Зачем ты из него дерьмо делаешь? Я тебя прошу и все тебя просят…
Труба не дослушала, заверещала. «Дед» поморщился, взял у кепа свисток и заткнул ее. Труба тут же свистнула. Тогда «дед» вынул свисток и вместо него затолкал ветошь, которой он руки обтирал.
– Грубый ты, – сказал кеп жалобно. – Ты хоть кого-нибудь уважаешь?
Я вспомнил про компас – картушка у меня сильно залезла вправо – и завертел штурвалом.
– Ты что, матрос? – спросил кеп. – Ты лево не ходи. Так и вожак порвать недолго.
– Есть не порвать.
«Маркони» опять искал базу: «Я восемьсот пятнадцатый, как слышите?» – а когда она откликалась, и мы все замирали, и кеп кидался в радиорубку, вдруг снова влезал шотландец со своей морзянкой и щебетал, выстукивал. Три точки – три тире – три точки. Спасите наши души[81]. Три точки – три тире – три точки. Мне страшно, несет на скалы, глубина под килем… координаты мои такие… Я зову вас, а вы не откликаетесь!
Они, наверно, тысячу раз проходили под этими скалами, знали, что их ждет. И наверно, все надежды уже потеряли. Тут ничего не поделаешь. И ангел не явится, и чайка не прилетит. Просто рука у ихнего «маркони» сама выстукивала. Три точки – три тире – три точки.
Потом все смолкло. Но это не шотландец умолк, это наш «маркони» перешел на волну шестьсот метров, потому что было уже четверть четвертого и стрелка опять пришла в красный сектор.
Там он опять защебетал. Его слушали целую минуту. Потом заговорила береговая:
– Примите радио шотландского траулера. «Всем, кто пытался нас спасти. Вы сделали все, что могли. Мы понимаем. Мы всем вам желаем счастья. Передайте приветы нашим близким…»
И никто на это не откликнулся. Это правда, у всех были карты.
Кеп стал против окна, заложил руки за спину. По стеклам ляпало пеной, потом снегом и снова пеной.
Я сказал:
– Их там уже нету, сетей.
И почувствовал, как у меня задрожали ладони на шпагах. Все, кто был в рубке, уставились на меня.
Кеп спросил:
– Почему думаешь?
– Он вожаковый, – сказал Жора. – Ему видней.
Кеп смотрел на меня.
– Ты что, трос пощупал?
– Да.
– А чем ты его щупал? – спросил Жора. – Не топориком?
Я сказал:
– Да.
– То-то слышно было, – сказал Жора, – по капу звездануло.
Кеп снял шапку, вытер ею лицо. Он даже вспотеть успел в один миг.
– Почему же молчал?
«Дед» за меня ответил:
– Николаич, он тоже страху подвержен.
– Ты знаешь, – спросил кеп, – что ты под суд пойдешь?
– Знаю.
– И что я с тобой вместе?
– Когда рубил – не знал.
«Дед» сказал:
– Он правду говорит.
– Ну что, вместе посидим. На одной скамейке. Как думаешь, веселей нам вдвоем будет? – Кеп снова надел шапку. – Поверни пароход носом по курсу. Пойдем как люди. Клади лево руля.
Я положил. «Дед» переключил телеграф на передний ход. Рубка накренилась почти отвесно – когда мы повернулись лагом, – потом выровнялась.
– Одержи, – сказал кеп. – Вот так. Спасибо, рулевой. А теперь выйди к собачьим чертям из рубки. И чтоб я тебя больше никогда в ней не видел.
– Выйди, – сказал «дед».
Жора-штурман принял у меня штурвал.
– Разбуди там Фирстова.
Когда я выходил, кеп сказал «деду»:
– Ты еще про шотландца заикаешься. А мы и без сетей, оказывается, не выгребали.
Я шел напрямик, от волны уже не спасался. Даже подумалось: а пусть смоет к чертям. Вот именно, к чертям собачьим. Меня еще с вахты не выгоняли.
В кубрике еле светился плафон. Карты валялись на полу. Не знаю, чем они там кончили, Шурка с Серегой, кто кого.
Я растолкал Серегу, он сказал: «Ага, иду уже» – и опять заснул. Я его стащил с верхней полки на стол. Он покачался, спросил с закрытыми глазами:
– Идем куда-нибудь?
– К чертям собачьим.
Он кивнул. Я сунул ему в зубы папиросу и зажег. Он затянулся и совсем очухался, стал одеваться. Я его выпроводил и полез к себе в койку.
– Сень, – вдруг позвал Митрохин, – что там на мостике говорят? Потонем?
Тут я немножко взбесился.
– А что на мостике, больше твоего знают? Свой «голубятник» не работает?
Он не обиделся. Сказал мне печально:
– А я, знаешь, письмо нашел в телогрейке. Свое, домой. Хотел на базе отдать и забыл.
– Ну, братана ты хоть встретил.
– Да. С ним-то я попрощался. А баба письма не получит.
– Ты спи давай. Хочешь – я свет вырублю?
– Не надо.
– Ты ж не заснешь со светом.
– Я и так не засну. А со светом все-таки легче как-то.
Я лег в койку и вытянулся. Устал я, как ни разу в жизни.
– Слушай, – я вдруг спросил, сам от себя не ждал. – А ты почему с открытыми глазами спишь? Ты про это знаешь?
– Знаю. Это давно у меня. Я уже раз тонул. И так же вот свет погас. Потом даже в психическую больницу попал.
– Ну ведь тогда же все-таки выплыл. Может, и теперь…
– Сколько же веревочке виться, Сеня?
Он что-то начал рассказывать мне, про какие-то свои предчувствия, но я уже не слушал, дремал. И не мешало мне, что перекатывает в койке.
Сколько я проспал? Мне показалось – минуту. Так оно, верно, и было.
Я услышал – кто-то бежит, врывается в кап. И сапоги бацают по трапу – наши, полуболотные. Двадцать ступенек трапа – двадцать ударов мне в уши. И крик:
– Бичи, подымайсь! Есть работа на палубе! – Это Серега орал, как будто мертвых будил на кладбище. – Шотландец тонет! Шотландца идем спасать!