Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе — страница 21 из 63

Высвобождаясь от ненавистной руки, он медленно – трудным поворотом головы, сумрачным из-под широкого крутого лба взглядом – обвел сидевших в буфете, поднял немигающие глаза к хозяину. У них на столе оставалась еда, они с нею не торопились, но смолоду Руслан был жестоко отучен просить – и не на еду он смотрел, ничего не просил этот тяжелый взгляд, в котором лишь дурак или незрячий не смогли бы прочесть: «Ты нехорош сегодня, хозяин. Ты плохо шутишь. А мы ведь среди чужих».

Потертый вдруг сморщился горестно, схватил со стола кусок хлеба, положил на пол. Руслан этого никак не заметил, не покосился.

– Ага, взял! – ухмыльнулся хозяин, очень довольный. – Всю жизнь он мечтал твоим хлебушком попитаться. На чем тогда держава стоит!

– Ладно, держава… Сам ему дай.

Посетители буфета опять, верно, ждали фокуса, нехитрого, но обреченного на успех. Неизменно умиляются наши сердца, когда младший наш брат проявляет зачатки разума, так самоотверженно насилуя свою природу: не принимая пищу от чужих и тут же хватая ее, давясь от жадности, с ладони хозяина. Но в этот раз фокус вышел еще занятнее, чем ожидался: хлеб так и не покинул дарящей руки, пес лишь взглянул на него и отодвинулся – осторожно, чтоб не повалить ненароком державу.

– Ага! – возликовал Потертый. – И ты ему нынче – никто, понял?

– Ты чо это? Брезгуешь? – спросил хозяин. Розовость медленно отливала с его лица. – Уже где-то обожраться успел? Быстренько ты! Ну-кось, – он положил кусок на пол, – подбери. Кому сказано?

– А вы, гражданин, там не разбрасывайте, – опять вмешалась буфетчица. – Еще мне дело: за вашими собаками подбирать!

– Зачем? Он – возьмет. Еще как возьмет.

Уже с побелевшими скулами, но все ухмыляясь, хозяин сам подобрал хлеб, нашарил веселыми глазами вилку. Макая ее в баночку и ляпая на хлеб, стал густо по всему куску намазывать горчицу.

– Не надо, – попросил Потертый.

Попросил кто-то и в очереди у буфета:

– Сержант, не дури.

– Нельзя, – объяснил хозяин. – Чтоб он моей команды не выполнил – это нельзя. Не бойсь, он уж сам знает, что допустил провинность, с первого разу не подчинился. Значит, отвечать надо. А он – службе верный: он те щас покажет, какая у него верность. С чем ее едят… Весь запас я у тя использовал, хозяйка!

Он разломил кусок пополам и сложил его – намазанным внутрь.

– Кушать, Руслан, кушать. Взять, говорю!

Мужчина в кожаном, сидевший спиной к хозяину, повернулся, блестя белками скосившихся глаз:

– Ты, часом, не сбесился?

– Я те щас поговорю, «сбесился», – сказал хозяин. – Смотри куда смотрел!

Кожаный, однако, не повернулся обратно. Сидевшая с ним женщина в сером платке, кормившая с ложечки ребенка, положила ложечку и прикрыла глаза ребенку ладонью.

– Толя, не связывайся, – попросила она, – Ты ж знаешь, как с ними связываться. Мы на это смотреть не будем.

Но сама все-таки смотрела, морщась и кусая губы. И весь буфет смотрел и роптал:

– Не мучай собаку, конвойный!

– Живоглот, привыкли там измываться…

– Бухой же, разве не видно?..

– Хоть бы отнял кто…

– У него отнимешь! Тебя же еще и порвет…

Кусок в неверной руке хозяина качался перед Русланом.

– Ведь возьмешь же! Сам знаешь – возьмешь!

Что знал Руслан об этом запахе? То, что и полагается знать караульному псу, которого с этих-то угощений и начинают учить уму-разуму. Однажды утром его – еще не пса, а подпеска – выводят перед кормежкой в прогулочный дворик, и куда-то на минутку отлучается хозяин, сказав: «Гулять, гулять», – и тут-то как раз происходит удивительная встреча. Как из-под земли является Неизвестный, в телогрейке и сером балахоне поверх. В длинном рукаве у него что-то спрятано, он показывает – что, протягивает к самому твоему носу. Пахнет так дивно, что пасть переполняется слюною. Ах, все не так просто! От его одежды разит причудливой вонью барака, про который уже известно собаке, что там – «фуки!», там – «злые живут!», и уже высказано ею по этому поводу категорическое «Ррр!». Но – солнышко греет ей голову, утренняя истома в ее душе и сладостная уверенность, что все в ее жизни преотлично складывается. И так беден наш изобильный мир, что все живое ценит еду, борется за нее – еще в слепоте, у сосцов матери. Ценит, наверное, и человек, если не швыряет наземь, а на ладони протягивает с улыбкой – как дар, цены не имеющий. И, одарив его в ответ улыбкою глаз, взмахом хвоста, собака берет кусок в зубы. В зубах он еще приятнее пахнет, душистая пряность щекочет небо, чудесно пощипывает язык, не разжевать – нет возможности, и она жует, еще качая хвостом, еще не заслезившимися глазами благодарит Неизвестного, который так скромно удаляется. В следующий миг ей кажется, что в пасти у нее – пожар, ей туда натолкали горящей пакли, от которой не освободиться теперь никак, не выхаркнуть в мучительном кашле, все обожжено пламенем, и дым съел глаза. Она слышит смех убегающего и свирепеет от обиды; злоба пересиливает муки, бросает в погоню, а тот и не спешит удрать, он протягивает свой длинный толстый рукав, в котором вязнут клыки… Ничего не подозревающий хозяин приходит наконец; можно ему пожаловаться, он все поймет, пожалеет, даст попить вволю, накормит вкуснотой необыкновенной. И все забудется? Пожалуй что и забылось бы, если б эти лагерники не предпринимали новых козней, всякий раз похитрее. Но никакая новая их каверза так не поразит, как первая, от которой уже сделала собака свой маленький шажок к истине: все, что не из рук хозяина, – мерзко, ядовито, греховно, даже если и хорошо пахнет.

А теперь и из этих рук ему предстояло взять отраву. И он знал, что придется взять. Он всяким видел лицо хозяина, но никогда не видел жалким. Шутка затянулась, хозяин уже и рад бы ее прекратить, но именно этого хотели чужие, а он их ни за что не мог послушаться. В другом месте и Руслан выказал бы неповиновение, он знал свои права и умел о них напомнить: тихим, но грозным ворчанием, не разжимая пасти и полузакрыв глаза, превратясь в глыбу, которую ни окриком, ни битьем не расшевелить. Перед чужими это нельзя – и, как ни глупа шутка, Руслан ее должен был поддержать. Нехотя разжав клыки, он принял этот кусок с ладони, скосив глаза – куда бы отнести и положить.

Хозяин обеими руками взял его за челюсти и с силой сомкнул. Руслан дернулся, но руки держали крепко, и скоро он почувствовал жгучую боль в деснах, натертых снегом. Он попытался разжать челюсти, вытолкнуть отраву языком – все только хуже вышло, пламя охватило язык и небо, даже в уши проникло звенящим шумом. Весь сумрачный, завешенный табачной синевою буфет и розовое лицо хозяина расплылись и потекли обильными едкими слезами. Чтобы не длить пытку, он стал судорожно глотать, а пламя только пуще разгорелось в брюхе, и без того сжигаемом голодной тошнотой. До смерти испуганный, ставший сразу беспомощным, больным, он уже и не помышлял, вырвавшись, искусать эти руки, а только пятился от них, скользя когтями по полу, и одно держал в голове – то, что владело всеми его предками, измученными раной или болезнью: уйти, уползти куда-нибудь – в темное логово, в подворотню, в лесные заросли, в камыши или густую траву – и там перемучиться или издохнуть, наедине со своей болью.

Чьи-то другие руки отняли его наконец у хозяина, рванув за ошейник, и Руслан тотчас двинулся наугад – туда, где свет, откуда тянуло морозным воздухом, жадно втянул его всей грудью вместе с огнем и задохнулся, задергался в изнуряющей икоте.

– Ладно, Руслаша, помиримся, – услышал он голос хозяина, непривычно ласковый и точно вязнущий в вате. – Куда пошел, ко мне!

Руслан оглянулся, вздрагивая, обвел слезящимся взглядом весь буфет. Лица расплывались, дрожали, двоились; среди них он едва различил хозяина – нет, сразу двух хозяев, одинаково улыбавшихся виновато, одинаково розовых, мутноглазых. Одним и тем же голосом оба они скомандовали: «Ко мне, Руслан!» – и он силился понять, к которому же из двух он должен подойти. Кто был прежний, любимый хозяин, а кто – предатель, на которого следовало зарычать и кинуться? Он так и не понял этого и решил оставить обоих.

Уже за порогом он услышал, как там опять начали роптать на хозяина, и кому-то он отвечал, срываясь на крик: «Знаю, что делаю, не в свое дело суесси! Его отучать надо. А то все жалостные, а чтоб убить – ни у кого жалости нету!» Руслан постоял в раздумье: они там могли и напасть на хозяина, а ведь он, помнится, сидел без автомата. Но еще в первое снежное утро не зря заподозрилось, что не нужны ему больше ни его оружие, ни Руслан, теперь это лишь подтвердилось горько и унизительно. Ему, хозяину, лучше знать, как ему дальше жить. Да никто и не решился напасть.

С опущенной головою Руслан прошел опять всю залу, осторожно сошел с крыльца и двинулся вдоль заиндевевшей стены, стараясь держаться к ней вплотную. Завернув за угол, он взял в зубы немного снега – десны заныли от холода, но и огонь стал утихать. Он обронил льдистый комок с налипшим хлебом и сгустками горчицы и шумно выдохнул остатки пламени. Однако икота все мучила его, он чувствовал себя больным и искал, где бы укрыться. Тропинка привела к помойке, где нашел свой конец одуревший от голода Гром, за нею стояла дощатая, изжелта-белая уборная, и вот тут, между ними, в тесном закутке, он и улегся, положив морду на лапы. Вонь ему не мешала, он ее и не слышал сейчас, зато дышало теплом от уборной и мусорного ящика, и скоро Руслан угрелся, перестал ворочаться, только чуть вздрагивали его брови, когда слышались чьи-нибудь голоса, скрежет шагов по снегу или паровозный гудок.

Хозяин не любил его – это открытие всегда потрясает собаку, наполняет горем все ее существо, отнимает волю к жизни. Потрясло оно и Руслана, хоть, казалось бы, мог он и раньше догадаться. Мог бы, и догадывался, да только легче бы, право, съесть всю банку этой горчицы, чем признаться себе в нелюбви хозяина. Что же тогда, если не любовь, позволяло сносить все тяготы Службы? Что помогало им всем, хозяевам и собакам, держаться бесстрашной горсткой против тысячеглавого стада лагерников, на которых, только взбунтуйся они все разом, не хватило бы никаких пулеметов, никакой проволоки? Что бросало Руслана в пленительную погоню за убегающим, в опасную схватку с ним? Разве же не единственной наградой было – угодить хозяину? И разве только за корм прощал он Ефрейтору незаслуженные окрики, хлестание поводком? Все, что случалось порою, случалось