Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе — страница 23 из 63

Потертый там долго еще сопел, охал и даже рычал, не зная, видно, за что приняться, как начать день; наконец, показавшись в двери, исторг членораздельные слова:

– Тит твою мать, где ж это я рукавицу-то задевал, брезентовую? Одна есть, а другую посеял. Руслан, ты, часом, не видал?

Руслан лишь взглянул с холодным удивлением. Ему предлагали найти вещь, и он знал – какую и где лежит она, но никакое приказание, ни просьба не могли быть исполнены, если исходили от лагерника. И Руслан об этом напомнил подконвойному на своем языке: поднялся, но лишь для того, чтоб перелечь на другое место.

Трезорка, все это наблюдавший с живейшим интересом, опрометью кинулся под крыльцо и вытащил искомую рукавицу. Однако Потертому он ее не поднес, а обронил неподалеку от Руслана, чтобы и тот имел возможность послужить. Руслан и головы не повернул. Потертому пришлось-таки подойти и кряхтя нагнуться за рукавицей.

– Пожалста, – сказал Потертый, – мы люди не гордые. А кой-кто у нас без понятия. Эх, казенный! Только и знаешь: «Гав-гав, стройсь, разойдись!», а Трезорка-то, он лучше соображает.

Этого Руслан уже совершенно не мог вынести. Он пошел со двора и, перемахнув через ворота, улегся на улице. Право, он лучшего мнения был о своем подконвойном. Упрекая Руслана в недостатке сообразительности, сам-то Потертый соображал ли, почему караульный пес его не послушался? И почему со всех лап кинулся Трезорка? Да сам же он ее и заиграл под крыльцо, эту рукавицу, кому же и бежать за ней!

Вышел на улицу Потертый, опоясанный солдатским ремнем, с ящиком для инструмента в руке, сказал: «Пошли, казенный» – единственную команду, которую Руслан готов был исполнять и которую мог бы Потертый не говорить.

Так начались их походы на тот странный промысел, которым занимался подконвойный по утрам, если только их можно было назвать утрами. Они отправлялись на станцию и там сворачивали, шли по шпалам в дальние тупики, на кладбище старых вагонов; здесь-то и находилась у них рабочая зона – так же, как стали жилой зоной квартал и двор тети Стюры. Они поднимались в эти вагоны – Руслан вспрыгивал в тамбур единым махом с разбегу, а Потертый карабкался по ступенькам с отдышками – и переходили не спеша из одного купе в другое. Стекла здесь были выбиты или кто-то их утащил, и гулял сквозняк, а на полу и нижних полках лежал пластами снег, и пахло гнилью, трухой, ржавчиной, людским дерьмом, всеми дорогами и станциями, где побывали эти вагоны. Потертый поднимал и опускал скрипучие полки, протирал рукавом и мерил пядями и, вздыхая, говорил Руслану:

– Ну как, вот эту досточку – оприходуем? Узка вроде, но текстурка имеется. С игрой планка, верно же?

Руслан ничего не имел против, и Потертый начинал «приходовать». Руки у него тряслись, и отвертка долго не попадала в шлиц, и не хватало у него сил и рвения сразу вывернуть приржавевший шуруп, а среди дела он еще подолгу перекуривал, соображая, как бы приладить гвоздодер и отъять планку, не расщепив. Но и когда отдиралась она целая, то не всегда сохраняла для Потертого интерес; огладив ее ладонью и поглядев вдоль нее на свет, даже понюхав, он мог ее и выбросить в окошко, а потом долго сидеть, печально вздыхая, прежде чем приняться за другую. И все говорил, говорил:

– Вот, Руслаша, это почему в России хорошей доской не разживешься? А я тебе скажу: в лесу живем. Кругом леса навалом, вот и причина, что его – нету. Было б его поменьше, так мы б его берегли, чужим не продавали – и всем бы хватало. Ну, однако, разговорчики безответственные – отставить! Ты, Руслаша, следи, чтоб я лишнего не болтал.

Иной раз лукавая мысль вползала в его отуманенную голову, водянистые глаза оживлялись, хитро сощуривались, впивались в желтые сумрачные глаза Руслана.

– А что, паря, не сходить ли нам на лесоповал? Дорожка нам знакомая, а там на пилораме какую-нибудь досточку подберем, твердо-ценной породы. Там-то они несчитанные, наши досточки. – И сам же отвечал на свой вопрос: – Не, лучше не ходить. Там я тебя забоюсь, на лесоповале. Это мы тут друзья – не разольешь, а там ты старое вспомнишь, покурить особо не дашь, верно? И правильно, чего это я с тобой разболтался? Уж в рельсу бить пора, а мы еще ни хрена не наработали.

Никто здесь не ударял в рельсу, но каким-то чутьем он угадывал – а со второго дня стал угадывать и Руслан, – что пора им домой. К этому времени насчитывалось три-четыре планки, о которых Потертый говорил: «Звали етого грузина – не Ахтидзе, но Годидзе», хотя, по мнению Руслана, они особо не отличались от выброшенных, разве что послабее воняли плесенью. Потертый их перевязывал шпагатом и уносил под мышкой. К этому времени ослабевало действие прозрачной мерзости, уже не так ею разило из его рта, и подконвойный вышагивал по шпалам резво, как и положено идти с работы лагернику, вызывая неудовольствие конвоира только дурацким своим пением. Пел он всегда одно и то же, с ужасными нищенскими завываниями, от которых Руслану тоже хотелось завыть.

Вам, поди, това-арищи, хорошо живе-отся,

У вас, поди, двуно-огая жена,

А у моей жены-и – одна нога мясна-ая,

Другая же, братишки, из бревна!..

Еще слава богу, он прекращал свои вопли на улицах; перед чужими Руслан, право, умер бы от стыда.

Планки уносились в сарайчик; там Потертый, мурлыкая себе под нос, пилил их, вжикал рубанком, выносил их одну за другой на свет и наконец тащил в дом – совсем тоненькие, но посветлевшие и даже приятно пахнущие. Руслан входил за ним по праву конвоира, растягивался у двери и лежал неслышно, так что о нем забывали. То, что сооружалось в тети-Стюриной комнате, занимавшее почти всю стену, походило, с точки зрения Руслана, попросту на огромный ящик – Потертый его называл «шкап-сервант трехстворчатый». Сидя на табурете, он прикладывал новые планки к тем, что уже стояли на месте, менял их так и сяк, спрашивал тетю Стюру, нравится ли ей. Тетя Стюра стелила скатерть на стол и отвечала, коротко взглянув или не глядя вовсе:

– Да хорошо, чего уж там…

– Все тебе «хорошо», – возмущался Потертый. – Тебе лишь бы куда барахло уместилось. А не видишь – доска кверху ногами стоит, разве это дело?

– Как это «кверху ногами»?

– А по текстуре не видно, что комель – вверху? Может дерево расти комлем кверху?

Тетя Стюра приглядывалась, супя белесые бровки, как будто соглашалась и все-таки возражала:

– То – дерево. А доске-то – не все равно, как стоять?

И этим давала повод для новых его возмущений:

– Тебе-то все равно, а ей – нет. Она же помнит, как она росла, – значит, с тоски усохнет, вся панель наперекосяк пойдет.

– Ну надо же! – изумлялась тетя Стюра. – Помнит!..

И он торжествовал, ставя планку как надо, и доказывал тете Стюре, что вот теперь-то «совсем другой коленкор», и много еще слов должно было утечь, пока притесывалась планка к месту, мазалась клеем, прижималась струбцинами.

– Вот погоди, Стюра, как до лака дойдет – вот ты увидишь, краснодеревщик я или хрен собачий. Учти, я никакого тампона не признаю – только ладонью. Лак нужно своей кожей втирать, тогда будет – мертво! Что ты! Я же до войны на весь Первомайский район был один, кто мог шкап русской крепостной работы сделать. Или – бюро с секретом. Вот это закончу – и тебе сделаю, будет у тебя бюро с секретом. Я же славился, Стюра! Две мебельные фабрики из-за меня передрались, чтоб я к ним пошел опыт передавать молодежи. Я посмотрел – так мне ж там руками и делать-то не хрена. Они же что делают? Сплошняк экономят, а рейку бросовую гонят с-под циркулярки и клеят, и клеят, а стружку тоже прессуют. А я им только рисуночек дай, фанеровку подбери. Нет, не пошел. Моя работа – другая. Мою работу, если хочешь знать, на выставке показывали народного ремесла, на международную чуть не послали, но – передумали, политика помешала. Так этот мой шкап знаешь где поставили? В райсовете, под портретом – ровненько – отца родного. Что ты! Почет!

Вторая планка пригонялась еще дольше, он ее так и этак вертел и отставлял – для долгого перекура. Жадно затягиваясь, отчего ходил по небритой шее острый кадык, он сводил глаза на кончике потрескивающей папиросы, и лицо его вдруг теплело от улыбки.

– Одно жалею, – говорил он, – не я ему, живоглоту любимому, гроб делал.

– Да уж, – вздыхала тетя Стюра, нарезая хлеб, – ты б постарался!

– Уу! – гудел он с воодушевлением. – Ты представь: вот дали бы мне такое правительственное задание. Три полкаша у меня для снабжения или же – генерала. «Так и так, – говорю им, – чтоб к завтрему мне красного дерева выписали – в неограниченном количестве. Столько-то – гондурасского кедра. Н-да… Тика не забыть – тесинок восемь, а также и палисандры». А на крышку изнутри самшит бы я пустил. Или бы – кизил. Нет, лучше сандал, он пахнет, сволочь, вечное время не выдыхается. Даже балдеешь от него – без бутылки. Спи только, родной, не просыпайся! Самое тебе милое дело – спать. И народ тебя в спящем состоянии больше полюбит.

Он смотрел куда-то в неведомую даль, будто видел что-то сквозь стены, и улыбка понемногу делалась маской, которая никак не отклеивалась с побелевшего от злости лица.

– Ведь ты, отец любимый, такое учудил, что двум Гитлерам не снилось. И какие же огни тебя на том свете достанут! Хорошо ты устроился, отец, ловко удрал…

В голосе человека слышалась тоска, и Руслан ее разделял по-своему: ведь он тоже скучал по прежней жизни, тоже в нее рвался. Но имел же он терпение ждать, не скулить так жалобно! Тете Стюре и той не нравилось, как скулит Потертый.

– Вот до чего тебя глупые мечты доводят! Сколько ж про это говорить? Пустое все, ничего не вернешь. Дальше нужно как-то жить!

– А вот шкап соберу – все забуду, как отрежу.

– Да ты жизнь свою как-нибудь собери, нужен мне твой шкап! Ходишь, шатаешься. Или нарочно себя жгешь? Столько лет в рот не брал, а тут – закеросинил.

– А это во мне, Стюра, дефициту накопилось.

– Уезжай-ка ты лучше отсюда, от дефицита этого. Думаешь, держусь я за тебя? Да я тебе денег достану, поезжай в свой Октябрьский район, там-то, может, скорей очнешься.