– Еще задумал! – сказала тетя Стюра. – Пса с собой везти. Неизвестно какого.
– Почему ж неизвестно? Казенного. Вроде трофея. Другие с войны шмотье везли, аккордеоны, надо ж и зэку[93] трофей какой привезти. Так соглашайся, а? – Какая-то лукавая мысль вползала в его голову, еще, впрочем, не отуманенную. – Приедем – народ повеселим. Покажем, как мы с тобой ходили, с чем их, наши срока, лопали. Там этого отродясь не видели, расскажешь в бане – шайками закидают, не поверят. Только ты меня по всей строгости веди: шаг вправо, шаг влево – рычи, не давай поблажки. А то так – за ногу, это мы стерпим.
А вот эту их прогулку Потертый себе представил ясно, и представил ее Руслан, понявший наконец, чем же так тяготится его подконвойный. И тетя Стюра увидела картину, которую и не чаяла когда-нибудь увидеть, – Руслан, склонив голову, качнув хвостом, приблизился к Потертому и ткнулся лбом в его колено. Он приник к этой истрепанной штанине, как приникал к шинели хозяина, когда хотел напомнить, что вот он рядом и всегда готов прийти на помощь, но тут еще были признание и просьба, с которыми как будто и немыслимо караульному псу обратиться к кому бы то ни было, кроме хозяина: «Я тоже устал этого ждать, но – потерпи. Потерпи!»
– Смотри, привыкать начал! – сказала, изумясь, тетя Стюра.
– Что же он – не живой? Ему, думаешь, так просто расставаться? А ведь тоже, поди, чего-то соображает! Башка-то здоровая, что-то ж в ней есть. Ты не гони его, он песик с мечтой, еще перекуется. А я приеду – увидишь, как он меня встретит.
Рука его легла на прижмуренные глаза Руслана. Приторной гадостью так от нее разило, что голова кружилась. Ну и была это уже вольность, непозволимая даже примерному лагернику. Высвободясь, Руслан ушел за ворота и лег там на тротуар. Все же он думал о подконвойном растроганно и язвясь упреком себе – за нелепые свои подозрения. Так долго стерег он эту отбившуюся овцу, а она-то спала и видела, как бы ей возвратиться в стадо!
И на весь следующий день был снят бессменный караул. Ревностный конвоир дал наконец и себе полную свободу. Он вдосталь наохотился, набегался по лесам, всласть належался на солнышке – изредка лениво, с чувством собственника, поглядывая с вершины холма на раскинувшийся поселок: где-то там, в одном из этих симпатичных домиков, сама себя стерегла его главная добыча, бесценное его сокровище. Но часовой механизм, скрытый в его мозгу, лишь казался выключенным; он отсчитывал время свободы, но с прежней неумолимостью, и в предзакатный тревожный час подал Руслану слабый сигнал, чуть слышный толчок в сердце. Что-то было не так. Слишком все хорошо. Так хорошо, что этого просто быть не может.
Спускаясь с холма, он пытался вспомнить, что же его могло насторожить. Невиданной голубизны платье тети Стюры? Грустный прощальный блеск в ее глазах? Пожалуй, вот этот блеск, только не прощальный он, а обманный! Всегда отчего-то грустят двуногие накануне своего предательства. Если вспомнить получше – по-особенному печальны глаза лагерника, за которым завтра помчишься по тревоге в погоню. Грустные ласковые предатели, они усыпили его!
Ему не пришлось сворачивать с главной улицы – их следы выходили из переулка и удалялись к станции. И совсем недавно они здесь прошли – еще не развеялись его приторная дрянь и ее цветочная терпкость. Запах своего бегства они заглушили этим букетом – и неплохо придумали, это покрепче махорки! Но одну ошибку они все же совершили, и она не даст им далеко уйти: тетя Стюра надела новые туфли – и тоже тесные, шла она в них весьма тяжело, а Потертый как ни нервничал, но приноравливал к ней свой шаг.
Он разыскал их в дальнем конце перрона – и пыл погони слегка поугас. Он ждал застать их в смятении, пугливо озирающимися, они же сидели на скамье согбенные и почти недвижные. Его, примчавшегося с жарким дыханием, они вовсе не заметили. Скрытый фонарным столбом, он прошел вдоль сетчатой оградки, крашенной в серебрянку, и лег позади скамьи. Отсюда видны были только их ноги – Потертый сжимал ими солдатский мешок, туго набитый, тетя Стюра высвободилась из тесных своих туфель и шевелила пальцами. Зато слышал он каждый их вздох и легкую хрипотцу в голосе – и вот что уловил скоро: они не собирались бежать вместе.
– На телеграммы не траться, – говорила она. – Ну их в болото, я эти телеграммы на дух не переношу. А напиши поподробней. Ну, уж заставь себя.
– Сразу, как приеду, – напишу.
– Да сразу-то – зачем? Обсмотрись сперва, найди их. Еще, может, и не найдешь – всякое ж могло быть. А найдешь – тем более не до меня будет. Но хоть через месяц вспомни, а то ж я буду думать – под трамвай попал.
– Я напишу, напишу, – повторял он тупо. – Ты не скучай, ладно?
– Да постараюсь. Особо и некогда будет скучать. Я тебе говорила или нет? – уже объявили нам: всю контору туда переводют, где твой лагерь был. Большие дела намечаются. Со следующего месяца обещают автобус пустить. Туда да обратно, да во дворе немножко управиться – смотришь, время и заполнено. Так что если вернешься, меня, случаем, не застанешь – знай, где искать.
Он слушал, чертя по асфальту ботинком, на который, наверно, смотрел.
– Стюра, – перебил он ее, – знаешь, я набрехал тогда, что сон видел.
– Ну? Какой сон?
– Будто приснилось мне, что все мои живы и ждут меня. Ничего не сон. А я письмо получил.
Она перестала шевелить пальцами.
– Я тебе про соседа, помнишь, рассказывал? С которым в пересылке встретились. Вместе и сюда ехали, в одном вагоне. И тут вместе, почти до звонка, он на шесть месяцев раньше освободился, по инвалидности сактировали. Ну, тут не знаю, кому больше повезло. Специальность у него хреновая – формовщик по фасонному литью. А где его тут возьмешь, литье, да еще тебе фасонное! Так всю дорогу – на общих, из лесу не вылезал, килу[94] оттуда принес. А я все же – по хорошему дереву, иногда мебелишку начальнику сообразишь, я же и драпировщиком тоже могу, – ну, так и вытянул, не загнулся. Но настоящей работы никому не делал. Хрена вот вам, паскуды!
– Ты не вспоминай. Тебе жить надо, а не вспоминать. Так что – сосед?
– Так вот, от него я письмо получил.
– Какой ты! – сказала она с обидой. – Разве я враг тебе? Ну и сказал бы сразу, что письмо. Это же лучше – что письмо. Зато ж ты теперь точно знаешь, что не зря вся поездка.
– Этого не знаю. Я не просил его говорить, что я живой. А просто чтоб намекнул – мол, всякие случаи бывают, иногда и возвращаются. Н-да. Заохали. Забеспокоились.
– Ну, естественно! Обрадовались.
– Нет, этого не пишет, что обрадовались. А пишет – учти, твоя старшая в институте учится.
– Такая уже большая?.. Ну, поздравить можно. Чего ж тут плохого?
– А вот про анкету, чего она там написала, это ему не удалось узнать. Не говорят.
– Да теперь не так их и спрашивают. С нами даже беседу проводили в конторе. Смотрят, но не строго. Ты не волнуйся. Ты скажи – его-то как встретили?
– Про себя-то он больше всего и пишет. Да все – по-лагерному, при дамах даже не повторишь.
– Сволочи! Ну какие ж сволочи!
Он вздохнул протяжно:
– Тоже я их понимаю. Сами неизвестно как с жизнью справляются, а тут он еще прикатил – с килой своей да с освобождением, не знаешь, чего хуже. Вот я что думаю – не покажусь я им сразу. Издаля, по-тихому присмотрюсь. Опять же, соседа вызову, посовещаемся.
– Много он тебе насоветует! Я же все-таки умная, я же не зря спросила – его как встретили. Нарочно он тебя стращает, за компанию. А у него – свое, ты к себе не примеряй.
– Не-ет, это раньше так было: у каждого свое. А сейчас у нас с ним одно, а у них у всех – другое.
Из того, что говорилось, Руслан выловил, что Потертый уже раскаивается в своем бегстве, уже бы и вернулся, пожалуй, когда б она его не подначивала, – и как же он сам был прав, как осмотрителен, что не соблазнился ее супами! Но ей что-то плохо удавались ее подначки, или она не слишком хотела, чтоб удались, – с каждой минутой Потертый все больше чувствовал привычный ослабляющий страх, этот беспокойный ботинок выдавал его всего.
– Если бы раньше, Стюра. Если бы раньше!.. Вот не поверишь: получил – обрадовался, а потом все силы куда-то девались. На шкап этот ушли?
– Да при чем шкап? Да пропади он…
– Да, не то говорю. Еще бы раньше.
– Раньше – когда освободился? Ну, это уже я виновата. Было б мне, только ты явился: «Хозяюшка, нет ли какой работки?» – сразу тебе и врезать: «Иди отваливай! На тебе на билет, сколько не хватает; пропьешь – не заявляйся, убью кочергой!»
– Драпануть надо было с полсрока, вот когда «раньше». Неужели же обязательно – чтоб догнали?
– Ты-то бы наверняка попался.
– Да не страшно – попасться, а что – не дойдешь. Сгинешь напрасно, как тварь лесная, ползучая. Ведь до дому не дошлепаешь, чтоб где-то не пересидеть, а мне только домой и хотелось, больше никуда. Своих бы только увидеть глазами. Письма посылаю – нет ответа. Вишь ты, тит его мать, улицу переименовали: то была Овражная, теперь она – маршала Чойбалсана. И номер другой, там половина домов сгорела в оккупацию. Так я и говорю – своих увидеть, а там – берите, мотайте ваши срока, да хоть вышку! Но знать бы, где пересидеть, кто бы пожрать дал, на дорожку бы ссудил малость, я б ему отработал. Не ко всякому же постучишься – и чтоб живая душа оказалась! Знал бы я, что ты тут рядом, под боком, можно сказать, жила…
– Ты опять не то говоришь, – сказала она с тем вскипающим раздражением, с которого начинались их ссоры, доходившие до крика. – Теперь уж совсем не то. Хочешь, я скажу? Жила – только с кем? Нет, это ты не сомневайся – пустить бы пустила. И пожрать бы дала. И выпить. Спал бы ты в тепле. А сама – к оперу, сообщить, вот тут они, на станции, день и ночь дежурили.
– Так бы и побежала?
– А как думаешь? Люди все свои, советские, какие ж могут быть секреты? Да, таких гнид из нас понаделали – вспомнить любо.