Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе — страница 40 из 63

мой – за край такой бездны она заглянула неосторожно или по любопытству, куда не надо заглядывать живому, и такой тайны коснулась, от которой зазнобит ее в самом теплом логове. Трезорка унес с собой лишь начало тайны и уже был приговорен – не согреться, не притронуться к еде, не откликнуться на зов хозяйки, а забиться в самую темную и глухую щель, носом уткнувшись в угол и зажмурясь. Но и там не порвется нить, связавшая его с Русланом, и там не схоронится он и будет коченеть от страха, слыша свое разросшееся, громко стучащее сердце и не зная, что его удары совпадают с ударами другого сердца, – и так будет, покуда то, другое, не остановится; тогда лишь порвется связь и даст ему, обессилевшему, измученному, забыться сном.


Трезоркин затихающий вопль был не последним звуком, обеспокоившим Руслана. Еще долго он слышал приближавшиеся шаги и голоса, грохала над самым ухом крышка ящика, шуршало и брякало опоражниваемое ведро, – всякий раз он замирал, затаивал дыхание, но, милостью судьбы, его не замечали. Да и заметив, приняли бы за серую груду тряпья или мусора.

Он ждал ночи, а с нею тишины и безлюдья, – что-то ему необходимо было вспомнить, поймать ускользающее. Обреченный не знать, что с ним произойдет еще до утра, он, однако, к чему-то готовился, куда-то ему предстояло вернуться – не туда ли, в черное небытие, из которого он явился однажды? И время Руслана потихоньку тронулось вспять.

Замелькали его дни – почти одинаковые, как опорные колья проволоки, как барачные ряды, – его караулы, его колонны, погони и схватки; они так и помнились ему – окрашенные злобной желтизной, и всюду был он узник – на поводке ли, без поводка, – всегда не свободен, не волен. А ему хотелось сейчас вернуться к первой отраде зверя – к воле, которую никогда он не забывает и с потерей ее никогда не смирится; он спешил дальше, дальше и наконец достиг, пробился к ней, увидел себя в просторной вольере питомника, увидел розовые с коричневыми крапинами сосцы матери, заслуженной суки-медалистки, и пятерых своих братьев и сестер, борющихся, валяющих друг друга на мягкой подстилке. Сквозь сетку, занимавшую целиком стену, видны были яркая зелень, желтый песок и пронзительная синева, – а саму сетку они не замечали, не задумывались, зачем она. Но вот к ней подошли с той стороны, отворили сетчатую же дверь, и вошел он – хозяин. Он вошел с другим человеком, уже знакомым, который до этого часто приходил с кормушкой для матери и подметал в вольере своей нестрашной метлой. Это впервые Руслан увидел хозяина – молодого, сильного, статного, в красивой одежде хозяев и с прекрасным, божественным его лицом, с грозно пылающими глазами, налитыми, как плошки, мутной голубой водой, – и впервые почувствовал безотчетный страх, от которого не спасала и близость матери.

– Выбирай, – сказал человек с метлой.

Хозяин, присев на корточки, долго смотрел, а потом протянул руку. И вдруг пятеро братьев и сестер Руслана поползли к этой простертой руке, покорные, жалобно скулящие, дрожа от страха и нетерпения. Мать, повеселевшая, гордая за них, подталкивала их носом. И только он, Руслан, взъерошился и зарычал, отползая в темный угол вольеры. Это он впервые в жизни зарычал – убоявшись руки хозяина, ее коротких пальцев, поросших редкими рыжими волосками. А рука миновала всех, потянулась к нему одному и, взяв за загривок, вынесла к свету. Грозное лицо приблизилось – то лицо, которое будет он обожать, а потом возненавидит, – оно ухмылялось, а он рычал и выворачивался, вздергивая всеми лапками и хвостиком, полный злобы и страха.

В этом положении ему предстояло узнать свое имя – не то, каким его звала мать, отличая от других своих детей, – для нее он был чем-то вроде «Ырм».

– Как ты его записал? – спросил хозяин.

Человек с метлой подошел поближе, вгляделся.

– Руслан.

– Чо это – Руслан? Так охотничьих кличут. Я б его Джериком назвал. Хотя есть уже один Джерри. Хрен с ним, пущай Руслан. Слыхал – хто ты есть? Чо крутисси – не доверяешь дяде?

Двумя пальцами раздвинул он щенку пасть и посмотрел нёбо.

– Трусоват вроде, – заметил человек с метлой.

– Много ты понимаешь! – сказал хозяин. – Недоверчивый, падло. Вот кто будет служить. У, злой какой! Аж обоссалси. – И, засмеявшись, щелкнув больно по голому еще пузику, положил Руслана в тот же угол, отдельно от всех. – Вот этого пусть покормит еще маленько. А этих – топи. Лизуны, говно.

И мать, уже не глядя на них, подгребла к себе одного Руслана. Пятерых, отвергнутых ею, положили в ведро и унесли, принесли чужих – оголтело жадных, которые должны были ее измучить уже прорезавшимися зубами, – всех она приняла и облизала, преданно глядя в лицо хозяину.

Отчего не кинулась, не загрызла? Увидев себя прежним, беспомощным, он опять не мог понять ее ясности, ненаморщенного ее чела. Опять, объятый ужасом, рвался спасти своих добрых братьев и сестер – и падал, придавленный ее тяжелой лапой. Какой же сговор был между нею и хозяином, какую же зловещую тайну она знала, что так покорно отдавала смерти своих детей? – ведь для звериной матери все отнятые у нее детеныши уходят в смерть, и никуда больше!

Та зловещая правда сегодня ему открылась, когда, сбитый ударом, увидел он троих, надвигавшихся с искаженными лицами, и когда обрушился рюкзак, и когда взлетела лопата, и Потертый сказал: «Добей». Никогда, никогда в этих помраченных не смирялась ненависть, они только часа ждут обрушить ее на тебя – за то лишь, что ты исполняешь свой долг. Правы были хозяева – в каждом, кто не из их числа, таится враг. Но и в их числе – разве были ему друзья? Один лишь инструктор, ставший потом собакой, и был по-настоящему другом, но что же он лаял тогда, в морозную ночь, под вой метели? «Уйдемте от них. Они не братья нам. Они нам враги. Все до одного – враги!» Так все, что случилось сегодня, провидела она, мудрая сука, обреченная за свою похлебку рожать и вскармливать для Службы злобных и недоверчивых? Так потому и не терзалась, что знала – те пятеро, уплывавшие от нее в жестяном ведре, удостаивались не худшей участи?

…Всякая тварь, застигнутая несчастьем, уползает туда, где уже пришлось ей однажды перемучиться и выздороветь. Но Руслан приполз сюда не за этим, и его не могли бы спасти ни целительная слюна Азы, ни горькие травы и цветы, запах которых он всегда слышал, когда ему случалось приболеть или пораниться. Раненый зверь живет, пока он хочет жить, – но вот он почувствовал, что там, куда он уже проваливается временами, не будет никакого подвала, не будет ни битья поводком, ни уколов иглою, ни горчицы, ничего не будет, ни звука, ни запаха, никаких тревог, а только покой и тьма, – и впервые он захотел этого. Возвращаться ему было не к чему. Убогая, уродливая его любовь к человеку умерла, а другой любви он не знал, к другой жизни не прибился. Лежа в своем зловонном углу и всхлипывая от боли, он слышал далекие гудки, стуки приближающихся составов, но больше ничего от них не ждал. И прежние, еще вспыхивавшие в нем видения – некогда сладостные, озарявшие жизнь, – теперь только мучили его, как дурной, постыдный при пробуждении сон. Достаточно он узнал наяву о мире двуногих, пропахшем жестокостью и предательством.


Нам время оставить Руслана, да это теперь и его единственное желание – чтоб все мы, виновные перед ним, оставили его наконец и никогда бы не возвращались. Все остальное, что мог бы еще породить его разрубленный и начавший воспаляться мозг, едва ли доступно нашему пониманию – и не нужно нам ждать просвета.

Но – так суждено было Руслану, что и в последний свой час не мог он быть оставлен Службою. Она и отсюда его позвала, уже с переправы к другому берегу, – чтоб он хотя бы откликнулся. В этот час, когда ее предавали вернейшие из верных, клявшиеся жизнь ей отдать без остатка, когда отрекались и отшатывались министры и генералы, судьи и палачи, осведомители платные и бескорыстные, и сами знаменосцы швыряли в грязь ее оплеванные знамена, в этот час искала она опоры, взывала хоть к чьей-нибудь неиссякшей верности, – и умирающий солдат услышал призыв боевой трубы.

Ему почудилось, что вернулся хозяин – нет, не прежний его Ефрейтор, кто-то другой, совсем без запаха и в новых сапогах, к которым еще придется привыкать. Но рука его, легшая на лоб Руслану, была твердой и властной.

…Звякнул карабин, отпуская ошейник. Хозяин, протягивая руку вдаль, указывал, где враг. И Руслан, сорвавшись, помчался туда – длинными прыжками, земли не касаясь, – могучий, не знающий ни боли, ни страха, ни к кому любви. А следом летело Русланово слово, единственная ему награда – за все муки его и верность:

– Фас, Руслан!.. Фас!

1963–1965, 1974

Не обращайте вниманья, маэстроРассказ для Генриха Бёлля

Они пришли в понедельник утром, сразу после восьми. То есть сначала шагнул в квартиру мордастый – лет сорока пяти, невысоконький такой, упитанный, с волнистым коком над лбом и космочками волос за ушами; круглые щечки румянились, а рот лоснился, как будто он только что поел торта, глазки поблескивали весело.

– А мы к вам, – сказал он. Хотя какое же было сомнение, что именно к нам.

И сразу их стало трое. Появился еще долговязый – помоложе, с утомленным лицом и рыбьими, неподвижными глазами, – и совсем молодая дама в джинсовом платье с погончиками, которая вошла плечом вперед и скромно стала у притолоки. Она сразу меня поразила – странной бледностью щек, потупленным взором, длинными белыми прядями, стекавшими из-под синего беретика, надетого набекрень, как у десантников. А когда мы смотрели в глазок и потом через цепочку, то был всего один – мордастый.

– Вы тут глава семьи? – спросил он папу. – Пройдемте все в ту комнату.

– В какую «в ту»? – спросил мой папа, начиная пугаться и от этого ужасно раздражаясь. – И кто вы такие, позвольте узнать?

– А вот это, – сказал мордастый, – раньше надо было спрашивать. А то вы открываете так беспечно. Знаете, сколько сейчас всяких разных по квартирам шныряют?