Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе — страница 42 из 63

– Я должна позаботиться о нашем сыне. Я не хочу, чтоб он ютился как бедный сирота. Он должен где-то отдыхать и иметь уединение для работы.

– Хорошо, где ты хочешь, чтоб он имел уединение?

– В кухне, – сказала мама. – Кухня – это моя территория. Если вы свою кому-то уступили, то я уступать не намерена ни пяди. Только своему сыну. Кровать будет стоять на кухне все время.

– Но, может быть, людям захочется сварить себе кофе или я не знаю что…

– Ничего, – сказала мама. – Захочется – перехочется.

– Аня! – Папа очень страдал оттого, что дверь в мою комнату осталась полуоткрытой. – Но ты посуди: где мы сами будем есть? Где ты будешь готовить?

– Нигде. С этого дня я перестаю готовить. Будем питаться в столовке.

– Аня, что ты говоришь, я не знаю! Так же не будет. Ты же нам не позволишь питаться в столовке.

Она посмотрела на папин выпуклый животик, на его напряженное, несчастное лицо – красное, под белым встопорщенным ежиком, – и на то, как он нервно теребит подтяжки, и сразу устала держать в обнимку постель.

– Возьми же у меня, долго я буду так стоять? Сложи пока в кладовку. Сейчас мы позавтракаем, как всегда, а потом мы с тобой пойдем гулять и там, на воздухе, все обсудим. Как нам дальше строить нашу жизнь. Обед у нас на сегодня есть.

– Что нам такого обсуждать? – глухо отвечал папа из кладовки. – Нам же объяснили, что это – временно. Я думаю, мне лучше сегодня остаться дома.

– Ни в коем случае, – сказала мама. – Я тебя вытащу обязательно. Ты очень взбудоражен, это может кончиться плохо.

– Почему это я взбудоражен? – спросил папа, задвигая шпингалет. – Ну, хорошо, я взбудоражен. Но у Александра сегодня библиотечный день. Мы же не можем уйти все трое. Как нам быть с ключами?

– А никак, – раздался из моей комнаты голос долговязого.

– Что вы? – Папа подошел к двери. Заглянуть туда он почему-то не решился.

– С ключами – как устраивались до сих пор, так и дальше.

– Но у нас только два комплекта. Вдруг вам понадобится выйти?..

– Ну, значит, выйдем.

– Да, но кто же вам потом откроет?

– Ну, значит, взломаем. Вы же знаете, Матвей Григорьевич, против лома – нет приема.

Папа к нам повернулся очень сконфуженный. Мама посмотрела на него почти брезгливо, но промолчала.

В эту ночь мне совсем неплохо спалось на новом месте. Полагаю, что и Коля долговязый был не в обиде на мой диванчик, когда остался дежурить. Как выяснилось, на кухню родственники наши не претендовали, зато мою комнату не оставляли без присмотра. Из квартиры они уходили по очереди и входили без звонка; у меня было впечатление, что замок сам собою открывается при их приближении. В семь утра Коля разбудил меня, когда прошел в ванную в трусах и в майке и шумно там плескался и фыркал, напевая довольно недурным баритоном: «Капррызная, упрра-мая, вы сотканы из роз. Я старше вас, дитя мое, своих стыжусь я слез». Как сказывают, это любимая песня нашего генсека, а вовсе не «Малая Земля». Не знаю, у Коли я спросить не решился. Выходя, он заботливо спросил меня: «Как спалось?» – и удалился, не дожидаясь ответа. Маму потом волновало, каким полотенцем он утирался и вытер ли за собою на полу (у нас, вы знаете, хорошо протекает вниз к соседям). Насчет полотенца не знаю, но что прибрал за собой аккуратно, могу свидетельствовать.

В следующую ночь было дежурство моей десантницы – и как жестка показалась мне раскладушка! Только представить себе – в моей комнате, в каких-нибудь пяти шагах от меня, на моем законном ложе, раскинулось (лучше даже – «разметалось») прелестное таинственное существо, неприступно гордое и для меня пока безымянное, а на моих стульях разбросаны в милом беспорядке неизъяснимо чудесные одеяния и покровы! Странно, никакие эти пышные слова – «покровы», «одеяния», «ложе» – не приходили мне на ум и на язык при обстоятельствах вполне реальных, с моей долголетней невестой Диной, которая, впрочем, давно уже не невеста мне, а жительница города Бостона, штат Массачусетс, США. Гордая и неприступная занимала ванную с восьми и предпочитала душ. Я слушал, как хлещут шипучие струи с разными оттенками шума – оттого, что сначала одна, потом другая прелести подставлялись для омовения, – и, кажется, начинал постигать смысл затрепанного поэтического образа: я хотел бы быть этими струями, которым позволено… et cetera, et cetera. Когда она выходила, освеженная, встряхивая длинными прядями и застегивая на груди свое джинсовое платье с погончиками, я как-то не осмелился обратиться к ней – хоть с тем же самым: «Как спалось?» – а только попытался поймать ее взгляд, но, как я уже сказал вам, это мне ни разу не удалось.

Папки с моей диссертацией тоже перекочевали в кухню – и, право, обнаружилось даже некоторое удобство, что можно, не отрываясь от работы, заваривать себе кофе. Вообще, мы отлично устроились, и к тому же оказалось, что мы, не сговариваясь, тоже не оставляли квартиру без присмотра. В мои библиотечные дни старики могли побыть дома, и мама готовила обед, а в остальные – они уходили на долгие свои прогулки – включавшие в себя, естественно, стояние в очередях, – и я мог поработать над моими тамильскими преданиями. Однако ж поработать – это сильно сказано, вы не знаете, что такое наша квартира. Когда-то нам очень нравилось, что наш кооператив – самый дешевый в Москве, теперь эта наша «пониженная звукоизоляция» мне выходила боком. Из любой точки нашей квартиры слышен неумолимый ход времени, отбиваемый папиными часами, – о, вы не знаете, что такое папины часы! У него их накопилось штук тридцать: луковицы, каретные будильники, нагрудные – в виде лорнета – и даже знаменитый, воспетый Пушкиным, «недремлющий брегет», ходики с кукушкой и ходики с кошкой, у которой туда-сюда бегают глаза; часы, которые держит над головою голенькая эфиопка, и часы, на которые облокотились полуодетые Амур и Психея; часы корабельные – с красными секторами молчания – и часы, охраняемые бульдогом. Кое-что досталось папе в наследство, остальное он прикупал, когда еще прилично зарабатывал в своем конструкторском бюро, а в последние годы, на пенсии, он собирал уже просто рухлядь, которую выбрасывали или продавали за символический рубль, и возился с нею месяцами, покуда не возвращал к жизни. Все это богатство каждые полчаса о себе напоминало боем, звяканьем, дзиньканьем, блямканьем и урчанием – притом не одновременно, а в замысловатой очередности. Один бог знал, которые из них поближе к истинному времени – его все равно узнавали по телефону, – да папа к точности и не стремился; наоборот, соревнование в скорости тоже составляло для него очарование хобби, и по этой причине останавливать их не позволялось. Мы с мамой давно притерпелись ко всей этой папиной музыке, даже перестали замечать, просто в последние дни слух у меня обострился – от звуков иных, непривычных.

– Валера! – слышался Колин металлический баритон. Против обещания, телефон они надолго забирали к себе – как они объясняли, «чтоб вам же не мешать». – Спишь там? А бельгиец-то – прошел… Какой, какой. Иван Леонидович, Жан-Луи.

– С Ивонкой, – подсказывала моя десантница.

– Точно, с супругой. Уже десять минут, как прошли, а ты не сообщаешь… «Не успел», пивко небось глотал… Где машину оставили?.. Дверцы хорошо заперли, стекла подняли? А то ведь на нас потом скажут… На сиденье ничего не лежит?.. Кукла? Ну, это детишкам своим. Прямо, значит, из своего валютного… Это и мы заметили, что с пакетом. Поглядим, с чем выйдут. Ну, иди, глотай свое пивко, только о работе не забывай.

Ненадолго воцарялась там тишина, но мне уже было не до моей бедной диссертации. Мне слышались – или чудились – кошачье мурлыканье, смешки, шлепки по телу, в общем, подозрительная возня. В эти минуты – кто сказал бы мне? – стояла ли она у окна? Сидела ли в кресле? Или, быть может, лежала – на моем диванчике? Я чувствовал себя спокойнее, когда они включали мой магнитофон и Коля с воодушевлением подхватывал:

Ах, ничего, что всегда, как известно,

Наша судьба – то гульба, то пальба.

Не обращайте вниманья, маэстро,

Не убирррайте ладони со лба!..

– Поставь лучше Высоцкого, – просила дама капризно и томно. – Ты же знаешь, я Высоцкого люблю неимоверно!

– Много ты понимаешь! Булат же на порядок выше.

– Не знаю. Я и Булата люблю, но по-своему. – Голос моей неотразимой таил загадку, терзавшую мое сердце ревностью к обоим бардам. – А Высоцкий – это моя слабость.

– И как ты его любишь? – спрашивал Коля игриво.

– Я даже не могу объяснить. Дело не в словах и не в музыке. Просто он весь меня трогает сексуально.

– Но-но, я па-прашу не выражаться! – Колин голос певуче взвивался и тотчас, без перехода, исторгался низким рокотом:

Моцарт отечество не выбирррает,

Просто игррает всю жизнь напррролет!

– Погоди, Моцарт. – В голосе ее слышалась насмешка, но почти любовная. – Моцарт мой милый, ты про общественные поручения не забыл?

– Когда Коля чего забывал? Просят – всегда сделаю. Но только после обеда. Сегодня у нас кто первый по плану? Дочкин просил «Железную леди» побеспокоить. Но она просит – до двух ей не звонить. Работает, третий том про Ахматову пишет. Не могу даме навстречу не пойти.

С двенадцати до двух они по очереди удалялись обедать – наверно, в хорошее место, поскольку успевали там же и отовариться; по приходе он сообщал ей: «В заказах икра сегодня красненькая, четыре банки взял…» Или она ему: «Сегодня ветчина югославская, ты б тоже взял, твоя Нина мне спасибо скажет».

После обеда следовал звонок от Валеры – о замеченных изменениях, затем Коля-Моцарт – как я его мысленно прозвал, вслед за моей дамой, – приступал к общественным поручениям.

– Але, можно Лидию Корнеевну?..[95] Ваш почитатель звонит. Обижаетесь на нас, что мы вам конверты перепутали? Но письма-то – дошли. Не ошибается тот, кто ничего не делает… Как это так – не делать? Ничего не делать мы не можем. Мы же вам жить пока не мешаем. Воздухом дышите? Дачку еще пока не отобрали?