Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе — страница 44 из 63

становился за черту, он тоже не смел рассчитывать, что кто-то из-за него станет подкладывать пальцы под паровоз. И наверное, мог бы воздержаться от каких-то крайностей. Чем-то он их уж слишком разозлил – иначе б не стали тут держать пост, это все-таки дорогое удовольствие. И почему же кто-то другой должен разделить его грехи или ошибки, к тому же – беззащитный, о котором никакой «Голос», никакая «Волна» и никакое там Би-би-си словечка не скажут? Не знаю, не знаю…

Покуда я размышлял таким манером, писатель уже возвращался из своих странствий, я опять видел его в окне, и возвращались с прогулки мои старики. Мы обедали в кухне – и в основном молчали. Я отчего-то догадывался или читал на их лицах, что для своих прогулок в Филевском парке они выбирали такие дорожки, сидели на таких лавочках, где встретиться с наблюдаемым было бы даже теоретически невозможно.

Ровнехонько в пять звонил в дверь мордастый, отвешивал молча головной поклон и направлялся к моей комнате.

– Ну-с, как успехи?

Докладывал Коля-Моцарт, дама вставляла отдельные реплики. Успехи наблюдателей были скорее успехами наблюдаемого, но они, странным образом, считали их как бы своими.

– Четвертую главу закончили, с божьей помощью. С этой главой были трудности – наверно, придется кой-чего перебелить. Пока начали перепечатку пятой. Да над финалом тоже придется покорпеть.

– Ну, это уже небось готово, – говорил авторитетно мордастый. – Хорошие писатели финал пишут загодя.

– Еще предисловие будет к зарубежному читателю, – уточняла дама. – Пока только наброски.

– Ну что ж, – говорил мордастый довольным голосом, и я почти видел, как он потирает руки или бьет кулачком в ладонь, – числу к тридцатому, пожалуй, запремся в ванной?

Я уже знал, что писатель свои манускрипты переснимает на пленку и делает это в ванной.

– Пленка уже имеется, – сообщала дама, – «Микрат-300».

– Молодец, хорошую пленку достает! – хвалил мордастый. – Узнать бы, с какого объекта ему тащат, да задать тому деятелю по загривку – за соучастие. Ну уж ладно, конец – делу венец. Готовимся, значит, к операции «Передача»?

Мы в кухне, замерев, слушали его булькающий смешок.

– А что, братцы, пожалуй, на этот раз Англия не устоит?

– В каком смысле? – спрашивал Коля-Моцарт.

– Договор заключит без промедления. В прошлый раз сколько тянули? Года четыре?

– С половиной, – уточняла дама.

– Уже вся Скандинавия сдалась, Франция не выдержала, не говоря об итальянцах…

– Ну, итальянцы – те что ни попадя переводят, – вставляла дама.

– А эти-то долго, англичане, держались. Привередливые! Но с тех пор-то мы выросли! С прошлой книжечкой не сравнишь, романище мирового класса. Ребята в фотоотделе куски почитывали – прямо так хвалят! Если мы тогда на аванс в две тыщи фунтов согласились, так теперь и с четырьмя спешить не будем. И со Штатами поторгуемся! Хотя они и так хорошо отвалили, а можно и больше с них содрать. – Слышалась искренняя гордость возросшим талантом наблюдаемого и затем – вздох почти горестный. – Да-а… И почему это я романы не пишу? Все – статеечки, статеечки на злобу дня.

– Кто-то же должен и на злобу, – утешал Коля-Моцарт. – Вы не менее важное делаете.

Мордастый, однако же, на лесть был не падок и коротко перебивал:

– Бельгиец был?

– Час проговорили с четвертью, – ответствовал Коля. – Мы едва успели кассету сменить.

– Что-нибудь вынес?

– Отчетливо сказать нельзя.

– А какая у нас техника? – жаловалась дама. – Одно мучение!..

– Да, и этот черт бельгийский берет так ловко, что и не зафиксируешь. А ведь он-то, я чувствую, и передает. Вот бы кого по-крупному опорочить!

– А Хельсинки? – спрашивал Коля. – За письма его ж не выдворишь.

– Что Хельсинки? Его на иконах надо подловить. Большой любитель нашей старины! Кто еще был?

– Из посольства Франции – на машине с флажком.

– Один шофер или кто поважнее?

– Шофер.

– Ну, это он приглашение привозил – на четырнадцатое, день Бастилии. Этот вряд ли чего взял для передачи, французы – они осторожные. Кто еще?

– Ахмадулина приезжала на такси.

– Беллочка? – оживлялся мордастый. И опять вздыхал печально. – Да, слабаки эти официалы, только она его и посещает. Луч света в темном царстве. О чем говорили?

– Хозяина не застала, с женой поболтали полчаса. Все насчет приглашения: на дачу в Переделкино, в субботу.

– Ясно. Стихи новые почитаем. И напитки, конечно, будут – умеренно. По уму.

– Сапожки немодные у нее, – вставляла моя дама тоном сожаления, но отчасти и превосходства. – Наши таких уже сто лет не носят. И шапочка – старенькая.

– Так ведь когда у нее Париж-то был! Пять лет назад. Теперь она себя опальной считает. Не считала бы, так и сапожки были б модерные, от Диора.

Черт бы побрал эти деревья, из-за которых не видно стало подъезда! Была Ахмадулина – и я прозевал ее. Я не сбежал вниз, не протянул ей последнюю ее книжку для автографа, не высказал, что я о ней думаю. А если и правда, что «поэт в России – больше, чем поэт», то, может быть, наше безвременье назовут когда-нибудь временем – ее временем, а нас, выпавших из летоисчисления, ее современниками? Но про меня – кто это установит, где будет записано? Мы себе запретили вести дневники, мы искоренили жанр эпистолярный, по телефону лишь договариваемся о встрече, а встретясь, киваем на стены и потолки, все важное – пишем, и эти записочки, сложив гармошкой, сжигаем в пепельницах. Господи, что же от нас останется? А вот что. Я-то Ахмадулину прозевал, а они – даже разговор записали. Те, от кого мы прячемся, увиливаем, петляя, «раскидывая чернуху», неутомимые эти труженики наши, ревнивые следопыты, проделывают за нас же всю необходимую работу, собирают нашу историю – по крохам, по щепоткам, по обрывкам из мусора, по следам на копирке, а то и целыми кипами бумаг – при удачном обыске. Плетя свою паутину, они связывают в узлы разорванные, пунктирные нити наших судеб. Мы что-то могли потерять – у них ничего не потеряется! Все будет упрятано в бронированные сейфы, в глубину подвалов. Я приветствую тебя, диссертант третьего тысячелетия, и прошу у тебя прощения! Когда все это будет разложено по музейным папкам, из которых ты любую сможешь востребовать по простому абонементу, ты мог бы – выбеги я к подъезду! – услышать наши голоса, а то и увидеть покадровую съемку нашей встречи: вот я подхожу, слегка спотыкаясь на ровном месте, протягиваю книжку (в лупу можно рассмотреть титулы), Белла Ахатовна смотрит удивленно, потом с улыбкой, мы оба в кадре, и она что-то пишет в книжке, которую я стараюсь покрепче держать в руках. И поскольку возникло бы подозрение, что я через нее предупредил наблюдаемого, ты нашел бы в этой папке все обо мне: мои привычки, мои слабости и пороки, и какой тип женщин я предпочитал, помногу ли пил и нуждался ли опохмелиться, ну и мои, ясное дело, умонастроения. И ты б тогда составил полную картину, что же собою представлял я, не пошевеливший пальцем, чтоб приблизить то время, когда нам дадут прочесть нашу собственную историю.

– Даю оперативку, – прерывал мои размышления мордастый. – Вечером у хозяина слет ожидается. Надо полагать – с водочкой.

– Три поллитры куплено «Старомосковской», – подтверждал Коля-Моцарт. – Валера фиксировал в магазине.

– Будет кое-кто из диссидентуры. – Мордастый называл имена, которые можно услышать по радио, то есть когда-то было можно, покуда эти поляки не вынудили наших глушить «вражеские голоса». – Привезут, конечно, «документы» на подпись… Ну, это не наша забота. А вот проследить насчет рукописей. Есть сообщение, что двое молодых собираются прийти, из «Союза независимых», или как они там себя называют? Что-нибудь почитают, наверно, вслух, а если толстое – то оставят.

– Так чего с этим делать? – спрашивал Коля.

– Фиксировать, больше ничего. Пока никаких указаний не было. Наш объект – хозяин. И – каналы, каналы!

Уходя, мордастый взглядывал мельком на мою «золотую полочку», где уже, как вы понимаете, никаких «Зияющих высот» не стояло, зияла пустота.

– Сынок ваш взрослеет, – как-то сказал он на прощанье папе, желая доставить приятное. – И в целом мы вами довольны.

– А мы вами – нет, – отвечал папа – впрочем, когда дверь за мордастым закрылась.

С моими стариками определенно что-то происходило. Они все больше мрачнели. Папа охладел заметно к своей коллекции, забывал протирать ее тряпочкой по утрам, рассматривать и переставлять часы с места на место, даже заводить забывал – и вскоре иные вовсе умолкли, дзинькали и блямкали только те, что с недельным заводом; он все реже шикал на маму, а мама все меньше стеснялась нашей пониженной звукоизоляции.

– Ты знаешь, Матвей, что я решила? – спрашивала она посреди тишины.

– Что ты решила?

– Нам надо купить цейсовский артиллерийский бинокль. Я видела в магазине – за девяносто шесть рублей.

– Зачем? У нас есть бинокль.

– Театральный? Это дерьмо. Артиллерийский дает восьмикратное увеличение.

– Аня, зачем нам с тобой восьмикратное увеличение?

– Ты не понимаешь? Я хочу во всем участвовать.

Это слово – «участвовать» – она теперь часто произносила, к месту или не к месту. Звала ли ее соседка занять очередь за сардельками – она отвечала: «Нет, я, пожалуй, сегодня не буду участвовать»; собирались ли подписи на выселение буйного алкоголика, художника К., в молодости сталинского лауреата, – «Я подумаю, надо ли мне участвовать»; складывались ли по трешке на ремонт и покраску скамеек – «Считайте, что я участвую».

– В чем ты хочешь участвовать? – спрашивал папа унылым голосом.

– Во всем! Я потратила свою молодость на субботники и воскресники, увлекалась поэзией бесплатного труда, но, оказывается, есть такое бесплатное удовольствие – не считая, конечно, стоимости бинокля, – заглядывать в чужие квартиры, в чужие окна… я не знаю, в замочные скважины. Я чувствую, как я от этого молодею!

– Аня, я прошу тебя – тише.