х армий; вырвался Власов со своей 37-й и остатками других. Пишет дотошный Солженицын (в письме ко мне от 24.4.93): «…во всем Киевском окружении – 665 тысяч пленных – никто не показал себя столь доблестным и умелым воином, как генерал Андрей Власов (и до Киева – он же)». Такого противника Гудериан не мог не запомнить! Вторая генеральская встреча была в Московской битве; разделенные двумястами километрами, они почти одновременно приняли решения, определившие ее исход: Власов близ Красной Поляны – ринуться в наступление, Гудериан под Тулой (Поляна – Ясная, усадьба Толстого) – отступить. Теперь, в Германии, могла состояться и третья встреча – личная, да и естественно было Власову, формируя армию, обратиться к начальнику Генерального штаба. Но он даже не искал этой встречи, а Гудериан лишь в американском плену в Маннгайме, общаясь с Жиленковым и Малышкиным, узнал с удивлением, что была такая – «Третья сила»!
Почему об этой невстрече оба могли пожалеть? У Гудериана была своя идея: как вывести Германию из войны без ее расчленения. Предполагалось – открыть фронты американцам, англичанам, французам и все немецкие силы перебросить на Восточный фронт. Мысль договориться сепаратно с союзниками Сталина уже витала в воздухе, Гудериан – односторонним решением навязывал им проблему. Сложилась бы ситуация по меньшей мере нервирующая. Если уже была оговорена демаркационная линия, то силы коалиции, не встречая сопротивления, дошли бы до нее и здесь бы остановились – предоставив Германии оперативный простор для войны уже на одном лишь фронте! Двинувшись дальше, за линию, они бы вызвали сильнейшее неудовольствие Сталина и сделались бы его врагами, расчет Гудериана и был – на разлад коалиции. И не исключено, что ее войскам пришлось бы вместе с немцами противостоять советским армиям – не слишком роняя свой престиж. Не дать повода Сталину вступить в Европу – кто из европейцев, не считая коммунистов, в конце концов не примирился бы с этим? А спросить советских фронтовиков – сколькие не предпочли бы, чтоб фашистского зверя в его логове добили союзники, и при этом война кончилась бы на 5–6 месяцев раньше? Вспомним опять же Толстого: народная война была лишь до границ России, дальше пошла война политическая. Чувство народного возмущения и гнева вполне удовлетворилось изгнанием супостата, незачем было его преследовать до Парижа, где и так его ждал неизбежный крах. Вероятно, и у Сталина, при всех амбициях и вожделениях, хватило бы ума и смирения не затевать новую, европейскую войну, когда цели и задачи войны Отечественной были исчерпаны.
В этом противостоянии – не нашлось ли бы места и применения для всех антикоммунистических, антибольшевистских сил, оказавшихся волею рока в Германии, в том числе – для РОА? Историки пишут о слепоте, о маниловщине тогдашних лидеров Запада в их отношении к «дяде Джо»; эта запоздалая прозорливость, однако, не считается с тогдашней реальностью, с тем, что в сердцах союзников преобладало восхищение героизмом русских, дружелюбие и симпатия к ним. И все же не сбросим со счетов, что эти чувства сильно подогревались немецким сопротивлением, – исчезни оно, и может быть, их заместил бы вопрос: отчего так яростно немцы сопротивляются русским и нисколько – нам? При этом РОА – не та, что была, а со всеми невостребованными резервами, численностью в сотни тысяч военнопленных, панически страшившихся возвращения в милое свое отечество, предпочитавших смерть в бою и даже самоубийство, – эта РОА стала бы живым отрезвляющим аргументом, сильнейшим катализатором отторжения Запада от России сталинской. Так что два знаменитых и даровитых генерала, мыслящих масштабно и дерзко, в равной мере были нужны друг другу.
Этот многообещающий план имел, конечно, свою ахиллесову пяту: в нем не было места Адольфу Гитлеру. На его вопрос: «А как же я?» – что мог бы ответить Гудериан? «А вы, мой фюрер, предстанете перед международным трибуналом». Предстали бы, ясное дело, и все те, по ком заскучали нюрнбергская виселица и тюрьма Шпандау, светили и Гудериану его три года заключения, да ведь речь шла – о судьбе Германии! Я думаю, российским национал-патриотам, баркашовцам, жириновцам и прочей свастиколюбивой публике, почитающей Адольфа Алоизовича, нелишне узнать, что в решающие дни он свою судьбу и судьбы своих присных поставил выше. Разумеется, до прямого диалога с фюрером не дошло; Гудериан, почти единственный в рейхе, кто умел говорить ему всю правду, все же свою идею не выкладывал. Мог идти спор лишь о том, какому из фронтов – Западному или Восточному – подбросить пополнение, какой усилить за счет ослабления другого. И как ни покажется странным российскому читателю, Алоизович до последних дней считал Восточный фронт – второстепенным. Главные его враги были – англичане. Объяснить ли это традиционной враждебностью континентальных европейцев к «коварным островитянам» – какая была у Наполеона, – или же два социализма, гитлеровский и сталинский, расовый и классовый, втайне ощущали свое родство даже над схваткой, но наибольшей опасности фюрер ожидал от Запада, всего подозрительней и беспощадней был к тем, кто туда скашивал глаз, ища путей к сближению. Заикнуться о его согласии на какой-либо шаг в ту сторону значило положить голову на плаху. И дело могло идти не о согласии – об устранении его и присных. Мысль об этом фельдмаршалов Роммеля и Клюге, покончивших с собою после заговора, не умерла вместе с ними, обитала в головах многих офицеров и генералов, все более тяготевших к «западному варианту» решения судьбы Германии, но неудача покушения, но свирепая расправа над причастными к нему и непричастными оказывали действие парализующее и разобщающее. Чтоб сбросить оцепенение, требовалось время – которого не было.
Как известно, история не знает сослагательного наклонения, а тем не менее уже проклюнулась на Западе новейшая наука – «альтернативная история», призванная, разумеется, не к тому, чтоб «переиграть» прошлое, но к рассмотрению иных вариантов для оценки поступков исторических персонажей – политиков, генералов, публицистов, писателей. Что желаемое не произошло, тому были причиною вины и ошибки множества людей, разбирать которые здесь не входит в мои намерения. Вина же и ошибка власовцев состояла в том, что они себя связали с худшими людьми рейха. И было это – непоправимо. Когда, в конце марта 1945 года, генерал Гудериан уходил из гитлеровского бункера, выгнанный в отпуск, из которого не суждено было ему вернуться, его в этом бункере ничто не держало, уже миновала возможность изменить всю картину итогов Второй мировой войны, избегнуть раздела Германии, образования ГДР и других «народно-демократических республик», строительства Берлинской стены… Миновала и для Русской Освободительной Армии единственная возможность исторического оправдания – и спасения от гибели. Ведь только в этом случае она, держа оборону против соотечественников, не преступила бы закона божеского и человеческого, не изменила бы и национальному долгу – ему не изменяют, когда отстаивают демократию. Не было бы опасений у давших ей оружие, что она его повернет против них же, не было бы и резона ограничивать ее тремя дивизиями (а по существу – одной), и не стали бы англичане и американцы, во исполнение «союзнических обязательств», выдавать бойцов РОА в новый – и самый страшный – плен. Тут бы она и была – и против Сталина, и против Гитлера!
Причудливая история, однако, предоставила РОА исполнить миссию иного рода. Как уже сказано, на территории СССР она не воевала. Но боевая встреча с советскими войсками все же была у нее – в Польше, близ Фюрстенвальде, 13 апреля 1945 года. «Власовцы, – пишет Решин, – отступили в беспорядке, оставив на поле боя убитых, раненых, оружие и амуницию». При этом он ссылается на немецкие штабные документы, не учитывая, что они могли быть составлены противниками и ненавистниками РОА; воспоминания участников содержат картину несколько иную. Боя не получилось. Солдаты с обеих сторон перекрикивались, обмениваясь информацией о житье-бытье. Были и перебежчики – в ту и другую стороны, это значит – не было перестрелки. Такого ни командование немецкое, ни тем паче советское снести не могли, поле было обстреляно артиллерией, противники разведены. Чуткий наблюдатель мог бы отметить, что на чужой территории соотечественники относятся к власовцам уже иначе, нежели на своей; это должно было, хоть отчасти, вернуть «изменникам и предателям» чувство и своей правоты, так что не стоило, пожалуй, и далее с ними обращаться как с «унтерменшами» – могло случиться, что в один прекрасный день они выйдут из повиновения. Это и случилось: единственным значительным боевым действием РОА оказалась помощь восставшей Праге.
Этот эпизод Решин излагает предельно кратко, словно бы нехотя и явно в полемике с другими версиями. «Представители повстанцев предложили Буняченко поддержать восстание. Власов отказался участвовать в переговорах. Буняченко потребовал предоставления дивизии политического убежища…» И что же, оно было обещано? Иначе – как прочесть дальнейшее? «8 мая дивизия вошла в Прагу, не встретив никакого сопротивления со стороны немцев. Вечером того же дня 1-я дивизия РОА выкатилась из Праги… Власовцы не могли освободить Прагу… в ней остались десятки тысяч вооруженных немецких военнослужащих. И кто знает, что было бы со Златой Прагой, если бы танкисты Рыбалко и Лелюшенко не блокировали группировку Шернера».
Любое наше деяние допускает трактовки самые разные. Можно рассказать о людях, оборонявших Москву, форсировавших Днепр, бравших штурмом ступени рейхстага, что они это делали из страха перед трибуналом. Или они жаждали наград, облегчавших послевоенную карьеру. Наиболее дальновидные, наверное, предвкушали, что спустя полвека выжившим фронтовикам будут отпускать продукты без очереди. Можно и так… Но вот Гоголь, в известной сцене, где старый Бульба убивает сына-изменника, призывает «пощадить рыцарскую доблесть, которую храбрый должен уважать в ком бы то ни было». Возможно, власовцы поддержали пражан в небескорыстном расчете на политическое убежище (какое же, интересно, и кому его могла тогда предоставить Чехословакия?). Но ведь не дрова они подрядились попилить, не картошку убрать с поля, а рискнули своими жизнями ради спасения жизней чужих. Что и заставляет меня пересказать этот эпизод несколько иначе, добавив и то, о чем Решин предпочел умолчать.