– Этот бунт не завершен. Подавили «Новый мир» в 70-м, а и Владимов, и Войнович, и Некрасов – оттуда. И «деревенщики» начинались там. Не будь Твардовского, и Солженицын мог бы не состояться. Эта эпоха не закончилась. Сегодня Залыгин ведет «Новый мир», Бакланов «Знамя» – и все они ориентируются на Твардовского, все хотят быть как «Новый мир» тогда. То, что было сделано в те годы, не погибло. И «оттепель» не прошла бесследно. После «оттепели», естественно, наступили «заморозки», общественную жизнь придавили, прижали, но завтра она опять возродится. Я верю в это.
– То, что сделано «Новым миром», правозащитниками, уже необратимо. Но и номенклатура совершенствуется, она учитывает все уроки.
– Мне кажется, что она больше не сможет властвовать безраздельно. В ближайшее время, надеюсь, будет заключен какой-то компромисс между властью и обществом. Много больше будет позволено.
– То есть поводок отпустят на пятнадцать.
– Вы хотите идеала. Только в идеале человек может быть свободен. Но и здесь, на Западе, есть свой поводок – деньги. Сейчас речь идет лишь о степени несвободы.
– Поскольку все относительно, сравним эти две «оттепели». Ну, во-первых, несколько миллионов заключенных вышли разом из лагерей, теперь их выпускают по одному, по два. Кроме того, та «оттепель» была сюрпризна, были вещи неожиданные, мы о многом не думали, что это возможно. Здесь же – все наоборот: большие ожидания, и после каждого шага, каждого телодвижения властей – разочарование. Ждали большего.
– Когда вы уезжали из страны, вы написали в письме Андропову, что верите в свое возвращение на родину. Что должно измениться, чтоб вы смогли вернуться?
– Возможно, будет найдена какая-то устойчивая модель, при которой командные высоты сохранятся у номенклатуры и все же будет удовлетворительное производство благ для народа, чтобы он не чувствовал себя обделенным, несчастным, лишенным радостей. Такую модель, в конце концов, можно найти. Возьмем Германию или Швецию – здесь много элементов социализма, и тем не менее это страны демократические. Не нужна эта «граница на замке», такая дорогостоящая, не будет массового выезда. А единичные или групповые и так происходят. То есть должна быть возможность свободного выезда и въезда. Должны быть освобождены все политзаключенные и закончена позорная афганская война. Для меня важен и чисто профессиональный вопрос – возможность печататься, где я захочу. И в советских изданиях, и в западных. Я хочу, чтобы власть наконец махнула рукой на писателей – черт с вами. Делайте, что хотите, без вас обойдемся!
– Верите ли вы, что нынешняя «оттепель» даст вам то, о чем вы сейчас говорили?
– Хотелось бы верить…
Трагедия верного Руслана
Интервью газете «Московские новости»
В февральском номере журнала «Знамя» печатается повесть Георгия Владимова «Верный Руслан». С автором, который живет сейчас в западногерманском городке Нидернхаузене, беседует писательница Елена Ржевская.
– Георгий Николаевич, наверное, у писателя-эмигранта к публикации на родине отношение особое?
– Я думаю, это знак, что твоя страна обойтись без тебя не может и не хочет, ты остаешься частицей ее культуры, ее духовной жизни. Когда позвонил мне Григорий Бакланов – сообщить о своем решении, спросить моего согласия, – было отрадно, что меняется отношение к «отщепенцам» и что «Руслан» еще не состарился. Не скажу, что он обижен вниманием на Западе: не единожды он выходил на русском и других языках и продолжает издаваться; проникал он малыми дозами и в Россию, звучал – сквозь глушилки – в эфире, но все это несравнимо с открытым широким выходом к читателю-соотечественнику, кому и адресована была в первую очередь эта повесть.
– Помню ее ранний вариант – это еще был рассказ. Было странно, что к теме сталинских лагерей обратился молодой писатель, автор «Большой руды», сам как будто не пострадавший…
– Я-то не нахожу странным, что занялся этой темой. Не много, я думаю, наберется семей в Союзе, которые бы не ощутили хоть издали дыхание ГУЛАГа. Мою мать в 1952 году арестовали «за разговоры», готовилось и на меня дело, да смерть Сталина его пресекла. Дело это тянулось из 1946 года, когда я, 15-летним суворовцем, прочтя постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», явился на квартиру к Михаилу Зощенко выразить ему сочувствие. (Следователя очень интересовало, почему ж я Ахматову не посетил, – это бы, наверное, облегчило ему «оформление». Но я тогда не читал ее стихов.) В 1956–59 годах я работал в отделе прозы «Нового мира» и читал почти все «Колымские рассказы» Варлама Шаламова. Наслушался и устных преданий от бывших узников – больше всего, конечно, от матери. Словом, созрел вполне. И для меня не было сенсацией появление «Ивана Денисовича», но было сигналом, что ворота лагерной темы открылись.
– Почему, имея богатый выбор, вы избрали главным героем – собаку?
– Этого героя я долго искал. Найти героя – это много, это уже половина дела. Он, с его судьбой, выражает философию вещи, все остальные работают на него. Пусть я консерватор, но мне чужда так называемая «полифоническая проза», где автор беспристрастен к своим персонажам и первенства никому не предоставляет. Мне кажется, нет главного героя – нет и центральной идеи.
– Но может и сама авторская идея стать таким героем, как у Толстого в «Войне и мире»?
– Я думаю, там она все же персонифицирована. Не в Платоне Каратаеве, как, верно, думалось автору, даже не в Кутузове, а в Наташе Ростовой. Все основные события вертятся вокруг нее, на ее судьбе отражаются; говоря словами Толстого, он любит в ней и «мысль семейную» – о роли и предназначении женщины, и даже «мысль военную». Взять тот эпизод, где «графинечка» Ростова велит выбросить с подвод фамильное добро и предоставить их раненым офицерам. Это немало, это и есть народная война, которой Наполеон не ждал в России…
Возвращаясь к теме ГУЛАГа – кто мог быть его героем? Я представлял себе такую гипотетическую фигуру, которая бы увидела в этом чудовищном предприятии некий высший смысл и целесообразность, осуществленную утопию. Бывает, ретивый приверженец разоблачает идею сильнее, чем все ниспровергатели. Но такую фигуру мы не найдем среди жертв, они в этом смысле антигерои. Едва ли и среди палачей найдем, эти в достаточной мере были циники, ведали, что творили. Разве что люди верующие могли принять свои страдания благостно – как испытание, ниспосланное свыше. Но тут для автора таилась опасность – соскользнуть к оправданию ада. И вот как-то писатель Н. Мельников, новомирский автор, вернувшись из Темиртау, где прежде был «сталинский курорт», поведал мне среди прочего о конвойных собаках, которых почему-то не расстреляли, как того требовала инструкция, а просто выгнали. Оголодавшие, не бравшие еды ни из чьих рук, они продолжали нести службу: завидев демонстрацию или иную пешую колонну, сопровождали ее и всех выходящих заталкивали в строй. Вот так я нашел своего героя.
– И как же сложилась судьба рассказа?
– Рассказ получился в духе язвительной, но чересчур прозрачной сатиры на бериевца в собачьей шкуре. Новомирцы отнеслись к рассказу в общем доброжелательно, просили только поубрать излишний антропоморфизм, побольше «особачить» героя. Но мне еще предстояла встреча с Александром Трифоновичем Твардовским, который себя с гордостью – и по праву – называл «квалифицированным читателем». К этому читателю я сам обратился со всеми сомнениями. Он взял на прочтение часа полтора и потом сказал: «Что ж, мы это можем тиснуть. Я как главный редактор не возражаю». Вот это «тиснуть» меня убило. «Но вы же вашего пса не разыграли, – сказал А. Т. – Вы же из него делаете полицейское дерьмо, а у пса – своя трагедия!»
– И если бы не разговор с Твардовским, то, может быть, прошел бы тот рассказ…
– …за который мне сейчас, пожалуй, было бы неловко. Но никаких советов он не давал мне. А. Т. вообще не вмешивался никогда в замысел автора, но лишь оценивал. Он говорил на редколлегиях: «Автор о своих героях знает в тысячу раз больше, чем мы все, здесь сидящие». Мне хватило его мнения, чтобы я рукопись забрал, и надолго. Постепенно я пришел к тому, что никаких аллегорий быть не должно, только собака, простодушный, обманутый нами зверь. И сама собой получалась – трагедия.
– Это, наверное, и самое трудное было – проникнуть в собачий разум, постичь ее «мировоззрение»?
– Да, потому что внешнюю сторону – собачьи повадки, приемы дрессировки – это я знал. Я в детстве, до войны, занимался в кружке юных собаководов, мы готовили наших питомцев в подарок пограничникам; самый смышленый получал кличку Ингус и направлялся славному Карацупе. Не знаю, куда они там направлялись и какой еще проходили «спецкурс» – может быть, и конвойный. Я был знаком с цирковыми дрессировщиками, укротителями, видел их работу на репетициях. Но сверхзадача была – увидеть ад глазами собаки и посчитать его – раем.
– Вторая дата, проставленная вами, – год 1965-й. Уже видна вся безнадежность увидеть повесть напечатанной.
– Да, покуда я ее «особачивал», сняли Хрущева, и ворота лагерной темы закрылись наглухо. Новый вариант я упрятал подальше и постарался забыть о нем. Только в 1974-м, когда мне предложили издать повесть на Западе, я ее достал и еще раз переписал.
– Этот вариант, уже третий, и появится в «Знамени»?
– Опять же, с небольшой авторской правкой. Спустя годы всегда найдется что поправить.
– Анатолий Приставкин пишет в «Неделе», что повесть «Верный Руслан», ее появление на Западе явились причиной нападок на вас. Так ли это?
– Так могло ему показаться, потому что все беды моих коллег с этого начинались. Но со мной было скорее наоборот. Тогда Московскую писательскую организацию возглавил ненадолго С. С. Смирнов, автор «Брестской крепости». Он не требовал от меня покаяний, он добился, чтобы вышел мой роман «Три минуты молчания», который семь лет не издавали, призывал меня «вернуться в советскую литературу». Он был последним из тогдашнего руководства, кому было не наплевать, что уходят писатели в эмиграцию. После его смерти стали уже просто выталкивать. Атмосфера сделалась удушающей. И я вышел из Союза писателей. Нападки начались из-за моего слишком буквального следования уставу союза. Звание литератора обязывало меня защищать людей, несправедливо преследуемых, выступать и против государственных решений, грозящих моей стране последствиям