Одним из главнейших богатств переселенца – и одновременно сильнейшим препятствием к его переселению в иноплеменную культуру – является язык, оказывающийся чем-то гораздо большим, нежели просто средством выражения мысли. Оставим в покое музыку, красоту языка – этого предостаточно и у других народов. Но при чтении словарей нельзя не заметить, как, в сущности, мало слов имеют полный и точный эквивалент в чужом языке, не говоря уже об идиомах или устойчивых сочетаниях («взять поезд», «ответить письмо» и т. п.), а иные так и вовсе не имеют эквивалента. Протасов в «Живом трупе» у Толстого говорит: «Это больше, чем свобода, это – воля!» – но как растолковать англичанину, чем одна «freedom» (или пусть «liberty») больше другой «freedom»? С другой стороны, чарующие зеленые глаза героини мало впечатлят жителя Борнео, у которого в лексиконе 37 определений зеленого цвета. Язык оказывается самим существом мышления писателя, стержнем его индивидуальности, то есть наиболее ценного в искусстве, наконец – твердью под ногами. Вот почему проигрывает в переводе любая русская книга – и тем больше проигрывает, чем лучше она, чем гуще в ней атмосфера, воздух жизни, – и почему так редки и безнадежны попытки влиться в «туземную» литературу. Примеры такого рода (Иосиф Бродский, пишущий некоторые свои стихи и статьи по-английски) единичны и составляют скорее исключение.
Типично же «эмигрантская литература» пока, на мой взгляд, не имеет примеров, достойных рассмотрения в качестве феномена. Даже у авторов, состоявшихся только в эмиграции (Сергей Довлатов, Эдуард Лимонов, Юрий Милославский, Дмитрий Савицкий, Саша Соколов) и частенько пересыпающих свои тексты англицизмами и галлицизмами, преобладают все-таки российские мотивы. При этом я не исключаю прекрасный роман из жизни эмиграции, но его автором мог бы быть и писатель, имеющий прописку в Москве и билет ССП в кармане, – может быть, он имел бы даже преимущество свежего взгляда со стороны.
Таким образом, я не нахожу принципиальной разницы между произведениями, создаваемыми в метрополии и за пределами ее. Разнятся лишь прижизненные судьбы авторов и судьбы их книг. Но подозреваю, школьнику XXI века будет трудно усвоить это различие и вспомнить о нем, отвечая на экзамене.
2. Что из написанного Вами – в Советском Союзе или в эмиграции – наиболее Вам дорого?
Всякому автору дороже последнее его произведение, но, поскольку роман «Генерал и его армия» еще не закончен, скажу о другом романе – «Три минуты молчания». Он дорог мне, как родителю – изболевшееся, исстрадавшееся дитя. Я выстрадал этот роман сначала боками и всей шкурой, плавая матросом рыболовного траулера по трем морям Атлантики – Баренцеву, Норвежскому, Северному, затем – когда всю меру правды, какую там постиг, пытался втиснуть в романную форму. Наконец, это был последний роман, напечатанный в «Новом мире» Александром Твардовским, – я храню страницы с его пометками и запись его выступления на редколлегии, и мне дорого, что он нашел мой роман «вещью достойной», которую нельзя не напечатать, хоть и предвидел все последствия этого шага для журнала. Последствия не замедлили – от Москвы до самых до окраин раскатывались залпы критических батарей, ведших огонь на уничтожение, и вот как ложились снаряды: «В кривом зеркале», «Ложным курсом», «Сквозь темные очки», «Мели и рифы мысли», «Разве они такие, мурманские рыбаки?», «Такая книга не нужна!», «Кого спасаете, Владимов?» Ни одного сколько-нибудь дельного замечания я не нашел, чтобы использовать при подготовке книжного издания, зато увидел стремление вытолкнуть автора из советской литературы – и даже теперь, спустя 20 лет, не забывается это. Между тем в 1969 году «застой» уже наблюдался визуально и подступала проблема эмиграции, но ни из одной статьи не извлек я ответа на свой прозрачно поставленный вопрос: так что же делать нам – спасаться ли каждому, кто может, на своем плотике или всем оставаться на палубе, спасать все судно – и только так сохранить себя? Впрочем, возможно, и сама постановка этого вопроса вызывала накал страстей. Так или иначе, но «Три минуты молчания» – в сущности, героико-романтическая вещь о «трудовых буднях» советских моряков, об их мужестве и благородстве в часы смертельной опасности – не издавалась книгой семь лет. Но существовал потрепанный новомирский комплект, и библиотекари обращали мое внимание на обрез журнала, где пролегала интенсивно темная полоса – мои страницы, захватанные пальцами многотысячного читателя. Вот и такая, «дактилоскопическая», оценка дорога мне, и я горжусь ею, как премией.
3. Что, на Ваш взгляд, было самым ярким событием в мировой литературе последних лет?
Коль скоро спрашивается об одном событии, я, поколебавшись насчет «Реквиема» Анны Ахматовой, все же – как прозаик – предпочту назвать публикацию в Советском Союзе романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Жизнь этого романа сложилась мучительно, даже трагически, а судьба оказалась завидной и окрыляющей. Уничтоженный не то что до последней копии, но до последней копирки, он восстал из пепла – чем так наглядно подтвердилась красивая, но небесспорная гипотеза Михаила Булгакова о неподверженности горению бумаг, достойных называться «рукопись». Еще интереснее другое: по прикидке начальства такой роман мог быть напечатанным в России лет через 200–250, – ан вышло на порядок ниже, в 10 раз скорее. И не то отрадно, что и начальству свойственно ошибаться, но что история наша пошла энергичнее, что восстанавливается прерванная связь времен, вправляются вывихнутые суставы века. В самом деле, напечатай мы «Жизнь и судьбу» в 1960–1961 годах, уже б не такой сенсацией выглядел «Один день Ивана Денисовича» – я говорю о сенсации политической, в литературном отношении «Иван Денисович» все равно остался бы явлением замечательным. Наконец, еще один урок нам: произведения литературы не сотрясают землю и не обрушивают небо – что, между прочим, и утверждалось всеми здравомыслящими и «инакомыслящими», – но проделывают другую работу, гораздо более ценную и в которой мы сейчас так нуждаемся: пробуждение мысли, раскаяния, а отсюда и возрождение, возврат к утерянным ценностям. При всех моих претензиях к роману Гроссмана, он такую работу проделывает с большей мощностью, нежели тысячи вышедших за это время книг – с благополучной жизнью и никчемной судьбой.
4. Следите ли Вы за литературной жизнью в СССР? Какие из недавних публикаций привлекли Ваше внимание?
За литературной жизнью в СССР слежу внимательно, насколько это посильно живущему вдали от т. н. «культурных центров» эмиграции – Парижа, Лондона, Мюнхена; выписываю «Новый мир», «Знамя» и «Литгазету» – хотя сия последняя меня дважды хорошо огрела (статьями неизвестного мне Б. Иванова). Впрочем, второму огреву я даже обрадовался, поскольку при первом назван был «битой картой», к которой естественно было бы уже не возвращаться. Помогает следить эмигрантский телефон – при удручающей дороговизне международной связи мы переговариваемся из страны в страну, с континента на континент чаще и дольше, чем переговаривались в Москве, к тому же еще перебрасываемся бандеролями, так что ни одна сколько-нибудь заметная новинка не бывает упущена. По ним судим мы если не о глубине объявленной перестройки, то о широте наступающей гласности.
«Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Пушкинский Дом» Андрея Битова, «Факультет ненужных вещей» Юрия Домбровского – для нас, ясное дело, не новинки, я их читал, еще живя в Москве, но «Зубр» Даниила Гранина – это новое и смелое слово, особенно дорогое сердцу изгнанника. Крутая судьба Н. В. Тимофеева-Ресовского доказывает, что родина – понятие не только территориальное, родина и там, где человек работает ради ее будущего, как бы к этому ни относились не в меру ретивые, сверхпринципиальные соотечественники.
Я рад успеху моего сверстника Анатолия Приставкина, который своей повестью «Ночевала тучка золотая…» перешагнул, можно сказать, в другую весовую категорию, рад и за моего старшего друга Владимира Дудинцева, своими «Белыми одеждами», после долгого молчания, повторившего на новой ступени свой же нравственный подвиг предыдущей «оттепели». Всё это вещи, написанные энергично и ярко, отмеченные гражданским темпераментом и новизной мышления. Думаю, тех же достоинств и повести Бориса Васильева «Жила-была Клавочка» и Анатолия Генатулина «Непогодь». К сожалению, критика в СССР прошла рассеянно и мимо «Клавочки», и «Непогоди», тогда как они заслуживают внимательнейшего рассмотрения как замечательные трагедийные воплощения темы «застоя».
«Дети Арбата» Анатолия Рыбакова, может быть, и сенсация для советского читателя, но не для эмигранта, располагающего куда более обширной информацией. Вообще, на мой взгляд, писатель тогда может сильнее себя выявить, когда пишет о вещах, всем известных, – именно потому так трудно высказать нечто новое о том, скажем по Чехову, «как Иван Иванович полюбил Марью Ивановну». Роман Рыбакова – наводящий на грустные размышления пример того, что книга в СССР может быть обязана своей популярностью лишь затрудненному доступу ко всем арсеналам мировой культуры.
Не пройти мимо «Смиренного кладбища» Сергея Каледина, которое, как мне кажется, вызвало даже некий шок и в России, и в зарубежье. Спокойно относясь к некоторым излишествам натуралистического свойства, я, однако ж, не могу не сказать, что вещь эта – и хорошо написанная, и поднимающая неизведанный пласт жизни – все же слишком расходится с духом и традицией русской литературы, всегда предоставлявшей герою выбор. Без нравственного выбора нет героя. Нет их и в повести Каледина, есть персонажи «физиологического очерка», низринутые в обстоятельства кромешного «дна» и бессильные хоть чуть над ним приподняться, заслуживающие, разумеется, нашего глубокого сожаления, но от которых нам нечего взять в свое сердце и разум.
Повести Валентина Распутина «Пожар», Виктора Астафьева «Печальный детектив», роман Василия Белова «Все впереди» мне представляются несколько ниже предыдущих книг этих же авторов, но не хочу злоупотребить приглашением высказать оценки, выскажу главное свое беспокойство – об отсутствии нового значительного имени, большого оригинального прозаика, начинающего не старше тридцати, как начинало мое «четвертое поколение», ныне рассеянное по всему свету. Может быть, все та же прерванная связь времен не дает поднять головы следующим за нами, а ведь писатели не являются в одиночку, они приходят целыми генерациями и перенимают эстафету, а уже затем выдвигают своих лидеров. Все же я верю, надеюсь, что вот-вот он явится, наш новый Толстой, и скорее всего – из солдат, отведавших Афганистана.