руку, и предлагал напоследок: если кто в себе не уверен, пусть сделает два шага вперед. Это говорилось для украшения обряда; никто, разумеется, из строя не выходил: одни — потому что вошли уже во вкус и жаждали новых наград или 10-дневного отпуска, другие — были штрафники «до первой крови», а в таких случаях кровь им засчитывалась и когда не бывала пролита, третьи — этих «шагов позора» страшились больше самого задания.
В этот раз генерал Кобрисов от традиции уклонился — процедура вдруг показалась ему фальшивой и ненужной, только напрасно взвинчивающей людям и без того напряженные нервы, и он это испытывал на себе, чувствуя невнятный страх перед чем-то, связанным с этим Мырятином, — вместо построений и напутствий он позволил людям поспать лишний час после ужина или написать прощальные письма, в которых они всегда писали о себе в прошедшем времени: «Дорогие мои, помните, я был веселый, любил друзей и жизнь…» Поговорить он пожелал лишь с командиром группы, лейтенантом Нефедовым, и пригласил его к себе. Шестериков подал ужин на двоих, выставил фляжку водки и удалился в другую комнату, к телефонам. Еще четыре фляжки были положены Нефедову в мешок для всей группы.
— Нефедов, — сказал генерал, когда выпили по первой с топке, — ты сейчас главный человек в армии. Не я, а ты. Вся армия на тебя смотрит.
Нефедов, опустив глаза, сказал смущенно:
— Постараюсь оправдать…
— Повтори мне, пожалуйста, что ты должен сделать. Только ты — ешь. Ешь и рассказывай.
Он внимательно смотрел, как 19-летний мужчина, с худым, большеротым лицом, с пробором в светлых волосах, непослушными от смущения руками режет мясо на фаянсовой тарелке, скрежеща по ней ножом.
Нефедов, как об уже состоявшемся, рассказал, что он бесшумно преодолеет водную преграду (он так и назвал Днепр «водной преградой»), — затем, высадясь на плесе, пошлет троих в разные стороны на кручу — разведать, на каком расстоянии от уреза воды (он так и сказал: «от уреза воды») находятся немецкие окопы или иной опорный пункт; по возвращении всех троих подаст сигнал фонарем: если все спокойно — длинными проблесками три раза, при опасности — серией коротких. Рацию — применит в случае окружения. Тогда, по-видимому, скорректирует огонь на себя.
— С лодками как поступишь? — спросил генерал. — Притопишь? Или песком засыплешь?
Нефедов быстро, по-птичьи, повернул к нему голову и ответил, глядя в глаза:
— Отошлю назад. Хотя мне каждый человек там нужен.
Это означало — он себе отрежет пути бегства. И предчувствие, что с этим юношей что-то плохое должно произойти, — предчувствие, впрочем, обычное для таких случаев, — пронзило генерала щемящей жалостью. Он подумал, что стареет и что нельзя ему поддаваться чувству, неуместному и не ко времени.
— Минус четверо, — сказал генерал. — Останется вас семнадцать.
— Девятнадцать, товарищ командующий. Лодки свяжем все вместе, хватит и двоих гребцов.
— А выгребут поперек течения?
— Назад — выгребут. Я бы и одного послал, но вдруг с ним что случится и пропали лодки.
— Что ты о лодках беспокоишься! Мы без них обойдемся.
Нефедов опять поглядел ему в глаза.
— Не в этом дело, товарищ командующий. Нам эти лодки там — не нужны.
Да, он так и хотел — отрезать себе пути бегства.
— Заместителя себе назначил? — спросил генерал, наливая по второй.
— Так точно… Конечно, товарищ командующий. Старший сержант Князев меня заменит. Я его проинструктировал.
— Ну… Дай Бог, чтоб не пришлось ему… тебя заменить. Давай за это.
Нефедов молча с ним чокнулся и подождал, покуда генерал пригубит первым.
— Лейтенант Нефедов, — сказал генерал, чувствуя прихлынувшую расслабленность, доброту, — возьми мне этот плацдарм. Очень тебя прошу. Ты, брат, не знаешь, что это для меня значит. И не надо тебе это знать. Думай обо всей армии. Как зацепишься, проси любой поддержки — артиллерией, авиацией. Найдешь нужным — батальон тебе в подмогу пошлю. Считай, что ты уже представлен на Героя Советского Союза. И еще четверо, кого ты сам назовешь. Остальные — все — к «Красному Знамени». Только постарайся, милый. В случае чего — ты знаешь, как меня вызвать по рации. Обращайся только к Кирееву. Это я буду Киреев. Так и требуй: «Киреева мне!»
Было что-то и впрямь неуместное, фальшивое в том, чего и как он просил у юноши, которому предстояло проплыть тысячу двести метров холодной быстрой реки, рискуя вызвать при всплеске сумасшедший сноп немецких осветительных ракет, и потом, на полоске берега, умирать от страха перед засадой, перед автоматной очередью, от которой не спрячешься под кручей, — тогда как он сам останется в чистой, покойной избе, где свет и тепло, и на столе ужин с водкой, и куда вскоре придет к нему та, которую он так напряженно ждет и о ком Нефедов наверняка знает, наслышан. Словно бы тоже чувствуя фальшь и его неловкость от сказанного, Нефедов ответил смущенно, не поднимая взгляда:
— Товарищ командующий, я все сделаю для Киреева…
Казалось, ему теперь хотелось бы уйти, побыть одному, только он не решается отпроситься. И генерал раздумывал, сказать ли ему про то, что оправдывало бы его самого, посылающего людей на гибель. Сказать или не сказать, что он сам переправится если не с первой ротой, так с первым батальоном? Он не помнил, когда пришло решение, — может быть, когда разглядывал в окуляры стереотрубы черного ангела с крестом и вдруг почувствовал, что перед ним, возможно, осуществление самой большой из его надежд? Или когда лапка циркуля ткнулась в сердцевину кружка и он сам ощутил еле слышный укол в сердце, как будто кто-то свыше дал ему знать, что с этим Мырятином свяжется для него, может быть, самое страшное? И может быть, наперекор этому страху он и решил включить в план операции свою гибель — как возможный или даже неизбежный ее эпизод. Скорее всего, им двигало суеверие, которое, он знал, противоположно вере, но голос, явственно прозвучавший в нем, обращался к Тому, о Ком до этого он не так часто задумывался всерьез: «Возьми тогда и меня, если не дашь мне удачи. Я сделаю так, я под такой огонь себя подставлю, что Ты не сможешь меня не взять. Дай мне только доплыть. А живым меня с этого плацдарма не сбросит никакая сила!»
Вот что пришлось бы тогда рассказать юноше, который, наверное, счел бы это бреднями опьяненного мозга. Поэтому генерал сказал лишь:
— Чего мы еще с тобой не учли, Нефедов?
И тот откликнулся словно бы с облегчением:
— Товарищ командующий, в двух лодках мы кабель должны тащить для артиллерии. Но что это за кабель, вы бы видели! На нем живого места нет, сплошные обрывы. Кое-как они срощены, но не опаяны, изоляция прогнила. Ребята его обматывали газетами, промасленными тряпками, потом изоленты намотали, но мы ж его не посуху разматывать будем, а по дну. Суток трое он прослужит, а потом замкнет.
Генерал почувствовал, как его лицо и шея наливаются кровью стыда и гнева — на лоботряса, ледащую сволочь, которая так распорядилась, чтоб эти парни, которых завтра, может быть, на свете не станет, еще бы и мучились сегодня, латая и укладывая заведомо негодный кабель.
— Шестериков! — позвал он, не поворачиваясь и закрыв глаза, чтоб успокоиться. Шестериков явился молча и быстро, точно сидел у двери и подслушивал в замочную скважину. — Свяжешься с начснабом по связи, скажешь от моего имени: если через час не отгрузит им полтора километра кабеля целехонького, трофейного, в гуттаперчевой оболочке, есть у него… Какой тебе нужен, Нефедов? Четырехжильный или шести-?
— Лучше бы шести-. Будет потяжелее, но хоть не зря трудиться, второй, может, и не придется укладывать.
— Вот так, шестижильного, — сказал генерал. — Если не притащит в зубах и сам в лодки не уложит, со своими снабженцами толстожопыми, я из них жилы вытяну. А его — расстреляю завтра. Своей железной рукой. Перед строем. Понятно?
Шестериков, что-то не помнивший, чтобы генерал кого-то расстреливал своей рукой перед строем, тем не менее важно кивнул и удалился. Стало слышно, как он неистово крутит рукоятку зуммера.
— Что еще? — спросил генерал Нефедова.
— Все, как будто…
— Совсем никакого желания?
Нефедов повел худым плечом и, вертя в пальцах пустую стопку, сказал смущенно:
— Ну, если вы спрашиваете, товарищ командующий… Я бы не хотел, чтобы из-за меня кого-то расстреляли. Я же понимаю, кабель у него на вес золота, и все требуют: «Дай километр! Дай полтора!» Хотел сэкономить человек. А этот, может, и не замкнет сразу, две недели послужит, а там переправа будет, по ней проложат…
— Ладно, — перебил генерал, насупясь. И было не понять, возражает он или обещает никого не наказывать.
Явился Шестериков, и генерал, поворотясь, уставился на него вопросительно.
— Погрузили кабель, — сказал Шестериков. — Давно, оказывается, погрузили.
— Когда «давно»?
— Два часа, говорят, как отправили. Ну, может, машина застряла…
— И что же он, не знает, что делать? — спросил генерал, опять впадая в сильнейшее раздражение. — Пусть на другой машине протрясется и эту вытаскивает, если вправду она застряла. Или перегружает.
— Так и обещал, — сказал Шестериков, отчего-то вздыхая. — Через два часа будет сделано.
Оба понимали, что кабелем этим только и занялись после особого приказания, и эти два часа начальник снабжения связи взял себе авансом. Черт, подумал генерал, все какое-нибудь вранье. Не получается без вранья воевать.
— Ты сам-то откуда, Нефедов? — спросил он, берясь опять за фляжку.
— Ленинградец.
— В институте там учился?
— В университете. На филологическом. Со второго курса ушел.
Он не добавил — «добровольцем», и это генералу понранилось.
— Фиологический — знаю, — объявил генерал. — Это где стихи учат писать. Счастливый ты человек, лейтенант!
— Почему счастливый?
— Ну… Есть у тебя профессия послевоенная. А у меня — нету.
— Но вы же… генерал.
— И что из этого? Генерал воевать должен. А что я после войны делать буду — не представляю… Я — человек поля. Поля боя. Научил бы ты меня стишки кропать. Тоже, небось, писал?