Даже даты ахматовских рожденья и смерти сразу и навсегда запомнила, а на следующий день на первой же перемене помчалась в библиотеку, но — увы — ее любимая библиотекарша захворала, и дверь была заперта.
После школы, не заходя домой, Анечка отправилась в клуб папиной части. Там таинственная Ахматова быстро нашлась. Прибежав домой, Анечка, полная сладостных предвкушений (прямо как отец с Каллас), раскрыла книжечку наугад, почти посередине:
Небо сбросило звездную шаль,
Гордых маков зарделись огни…
Я тебе подарю — мне не жаль! —
Красоту недотроги Чечни.
Подарю полевые цветы —
Все в предутренних капельках рос…
Чо-то не то… И при чем тут Чечня?.. Анечка недоуменно взглянула на обложку и одновременно расстроилась и обрадовалась. Ну конечно! Ахматова, да не та! Впопыхах она не посмотрела внимательно, а глупая библиотекарша просто ничего не понимала, как папа говорит — ни уха ни рыла! Это был сборник стихотворений Раисы Солтмурадовны Ахматовой, народной поэтессы и даже председателя Верховного совета Чечено-Ингушской АССР.
Кстати, Травиата Захаровна эту книгу прочитала потом с удовольствием и посетовала, что вот у всех горских народов есть большие всесоюзно прославленные поэты: в Дагестане — Расул Гамзатов и Фазу Алиева, в Кабардино-Балкарии целых три — Алим Кешоков, Кайсын Кулиев и Инна Кошежева, вот и у чеченцев своя Ахматова, а у осетин — только классический Коста Хетагуров. Он, конечно, несравнимо выше и лучше всех перечисленных, но все-таки совсем не современный, дореволюционный еще.
А Анечка на следующий день отправилась к зловредной библиотекарше из Дома офицеров.
— Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, у вас есть стихи Ахматовой? Анны, — уточнила Анечка.
— Что-о?! — Грымзу аж передернуло всю, как током.
Но дочь Бочажка была, как вы знаете, не робкого десятка.
— Стихи Анны Ахматовой! — твердо проговорила она и с унынием подумала: «Щас скажет — тебе еще рано — и предложит почитать „Буратино“».
Но ответ оказался гораздо интереснее. Библиотекарша долго смотрела Ане в глаза, дожидаясь, очевидно, что наглая девчонка их отведет, а потом прошипела:
— А ведь комсомолка, наверное… Комсомолка?!
— Комсомолка, — ответила Анечка и уже довольно грубо повторила: — Так есть стихи Ахматовой?
— Нет!! Нет и не будет!!
Ошибаешься, дура старая, еще как будут. И не то еще будет.
А в конце этой судьбоносной недели вышла наконец на работу заведующая школьной библиотекой, в которой, впрочем, Ахматовой тоже не оказалось, но огорчение Анечки тут же сменилось нетерпеливой надеждой, когда библиотекарша, почему-то понизив голос и многозначительно улыбнувшись, сказала:
— Но у меня дома кое-что найдется.
После уроков, забежав домой, чтобы предупредить маму, Анечка впервые (хотя приглашалась не раз) отправилась в гости к Римме Геннадиевне — так звали баловавшую ее библиотекаршу и по совместительству учительницу домоводства.
Была она бездетной вдовой военного летчика, но ничего героико-романтического тут не стоит искать, муж ее умер в госпитале от перитонита как раз перед тем, как они должны были получить квартиру в новой пятиэтажке, давать одинокой гражданской женщине эту однокомнатную служебную квартиру никто, понятное дело, не стал, да, наверное, и не мог, поэтому она осталась жить в бараке, неподалеку от клуба папиной части, который, в сущности, тоже был деревянным бараком, только чуть пошире.
Я хорошо помню и этот клуб, и этот барак. Первое время в Тикси мы жили именно там. Для мамы, наверное, это было кромешным адом: четыре человека в одной комнате, вода привозная, ее доставляет машина с цистерной, и весь барак бегает с ведрами и наполняет металлические бочки, стоящие в коридоре у каждой двери, туалет общий в неотапливаемом предбаннике (я его описал потом в дидактической поэме «Сортиры», там вообще много про Тикси), кухня тоже общая с керосинками и керогазами (примусов не помню), под потолком в углу нашей комнаты мыши прогрызли дыру в обоях и высовывают наглые мордочки, а за стенами мрак, стужа и вой пурги. Вот не помню и не могу сообразить: а где мама стирала? На кухне, что ли? И как же весь этот ужас мне, десятилетнему, нравился, каким все казалось интересным и необычайным, так что, когда нам наконец дали нормальную двухкомнатную квартиру в этой новой пятиэтажке, я был ужасно огорчен.
Вот в такой барак и пришла Анечка в чаянии встречи с неведомым и прекрасным. В коридоре сладко пахло белым керосином и пережаренным луком, но, поскольку Аня еще не обедала, запах этот был не противным, а наоборот, немного даже соблазнительным. А вот в комнате пахло не очень приятно, какой-то тоскливой старушечьей затхлостью, хотя до старости Римме Геннадиевне было еще далеко, всего-то сороковник стукнул с небольшим хвостиком.
— Ну, заходи, заходи, раздевайся, вот тапочки…
— Да не надо, спасибо, у меня носки теплые…
Но все-таки пришлось Анечке преодолеть унаследованную от папы болезненную брезгливость и надеть эти стоптанные чужие тапки.
— Вот, Аня, я уже все приготовила. Вот это я еще в институте переписывала, а это уже потом… — Хозяйка по очереди протянула две толстые общие тетради. — А вот тут, — она бережно подняла со стола большую ветхую книгу, — тут тоже Ахматова есть, ну и не только она, конечно, тут все почти, и Гумилев даже. Книжка очень редкая, ее ни разу не переиздавали с тех пор, видишь, рассыпается уже вся, так что ты уж, Анечка, поаккуратнее, ладно? Ну а теперь давай чаевничать. Ты вареную сгущенку любишь?
Ну кто ж не любит вареную сгущенку? Хотя сейчас Анечке хотелось только одного — поскорее уйти, чтобы побыстрей начать уже читать, и из-за этого запаха непонятного. Но сбежать сразу было никак нельзя, невежливо, пришлось еще целый час пить этот бессмысленный чай и слушать не очень увлекательные рассказы о подмосковном дачном детстве и студенческой юности, да и сгущенку эта милая женщина варила неправильно, Анечка со Степкой любили, чтоб она становилось густой-густой, почти твердой и коричневой, а тут была какая-то совсем недоваренная, жидкая и только слегка потемневшая.
В книге, сбереженной библиотекаршей (это была выпущенная в 1925 году «Русская поэзия ХХ века» с наглым марксистским предисловием), оказалось всего три страницы Ахматовой, а в тетрадях тоже было не так уж много — почерк у Риммы Геннадиевны был по-детски крупным, хотя и неразборчивым. За два вечера перекатав все стихотворения (еще не вчитываясь и не наслаждаясь как следует, только торопливо изумляясь и восторгаясь), Анечка, уже вся во власти сребровечного неотвязного мелоса, уже зараженная этими болезнетворными бактериями, или, лучше сказать, подсаженная на этот вызывающий роковую зависимость галлюциногенный препарат, вновь прибежала к своей сообщнице и наркодилерше.
— Ну что? Понравилось? Правда ведь, поразительная поэтесса? Поэт! Она не любила слова «поэтесса»… Давай я повешу… Вот тапочки… А какое твое самое-самое любимое? У меня — «Небывалая осень построила купол высокий, был приказ облакам этот купол собой не темнить…».
Декламируя, Римма Геннадиевна как-то потешно вскидывала голову и слегка подвывала, но целеустремленной девочке было не до этого.
— «…А куда подевались студеные, влажные дни?»
— Провалились, — машинально и бестактно поправила Анечка. — А еще есть?
Ну в точности Винни-Пух в гостях у Кролика.
Библиотекарша, очнувшись и перестав мотать головой, посмотрела на Анечку внимательно и ничего не ответила.
— Нету?
Римма Геннадиевна продолжала молчать и высматривать что-то в лице своей юной гостьи. Потом сказала:
— Вообще-то есть. Только дай честное слово, что никому не расскажешь.
Аня удивилась, но слово дала.
— Не знаю, может, рано тебе еще… — все сомневалась Римма Геннадиевна, уже вытаскивая из-под кровати и открывая маленький фибровый чемоданчик без ручки. Потом она, как показалось Анечке, необъяснимо долго возилась в его содержимом, но наконец распрямилась, держа в руках тонкую канцелярскую папку, и сказала:
— Ох, Аня, не знаю даже…
— Это что — неприличное? — предположила Аня.
— Ну Господь с тобой, девочка, ну что ты говоришь такое… У Ахматовой — неприличное! Это… — и, собравшись наконец с духом, она сказала: — Это, Анечка, запрещенные стихи. Понимаешь? Их считают антисоветскими. За распространение можно даже срок получить, понимаешь?
Аня ничего не понимала, но кивнула.
— Я тебе их дать не могу, ты их тут почитай, но только не переписывай, пожалуйста. И не говори никому. Никому вообще, понимаешь? Ни маме, ни папе, никому. Обещаешь?
Аня развязала тесемочки и огорчилась, увидев всего несколько жалких машинописных страничек, почти слепых, экземпляр как минимум четвертый, а то и пятый.
— Ну ладно, девочка, читай, я не буду мешать, я пока пойду приготовлю нам что-нибудь.
И Римма Геннадиевна ушла.
«Реквием» прочитала Аня и вспомнила застрявшую почему-то в памяти папину фразу — «У Верди, например, „Реквием“ нисколько не хуже, чем у Моцарта! И у Брамса, в конце концов! „Немецкий реквием“ знаешь какой? Ого-го! Сила!» Подвыпивший Бочажок (наверное, потому это и запомнилось Анечке — она его не часто таким видела) перегнулся через новогодний стол к беспомощно улыбающемуся гостю, не обращая внимания на мечущую предостерегающие взгляды жену, и начал петь. Но уж этого ему Травиата Захаровна позволить, конечно, не могла…
Когда библиотекарша вернулась со скворчащей сковородкой и словами «А ты оленину ешь? А то некоторым не нравится, говорят, жесткая слишком», Анечка уже давно и два раза прочитала этот, может быть, и не самый лучший у Ахматовой, но заслуженно бессмертный и бесстрашный текст.
— А это про что? — спросила юная читательница и тут же смутилась и рассердилась на себя. Ну что за тупость такая? Как Степка — про рыцарей, про индейцев. Ну разве так о стихах можно?
На правах автора вмешиваюсь и категорически заявляю: