— Ну куда столько, папа?!
— Много не мало. Степку угостишь.
Когда дело дошло до мороженого, Анечка посоветовала отцу добавить в него чуть-чуть коньяку, чтобы было еще вкуснее.
— Ну чуть-чуть, наверное, и тебе можно?
— Ага.
Генерал заказал 150 грамм «Арарата» («Меньше неудобно, дочка, мы же не крохоборы!»), и по неловкости вылил в свою порцию почти все, насмешив себя и дочь, и пытался хлебать эту сладкую жижицу ложечкой, а потом взял и выпил все под хохот благодарной зрительницы.
Этого веселья хватило и на халдея, прямо охреневшего от ни с чем не сообразных чаевых.
На выходе из ресторана разгоряченный генерал внезапно остановился и воскликнул:
— Парадоксель! А про коляску-то мы забыли!
— Коляску?
— Ну да. В чем ребеночка-то возить будешь?
— Да ну…
— Что «да ну!»? Все нужно заранее, чтоб не в последний день… Или, думаешь, еще рассосется? — не подумав, съязвил генерал, но все обошлось. Аня только хмыкнула и сказала:
— Вряд ли.
Коляски они, впрочем, не купили за неимением оных не только в продаже, но и на складе, за что генерал строго отчитал сначала продавщицу, а потом и прибежавшего директора. Но сегодня Аня даже это безропотно стерпела и не стала, в свою очередь, отчитывать отца за начальственное хамство, просто отошла подальше и делала вид, что приценивается к страшным пластмассовым зайцам и котам.
Дорога обратно не была уже такой развеселой. Все как-то притихли, глядели на пересекающий наискосок лучи фар нечаянный снег («Как в Тикси, да?» — «Да, папа») и слушали в тихом исполнении Элисо Версаладзе Фредерика Шопена, который, как обычно, не искал никаких выгод, а домогался единственной корысти — рождать рыданье, но не плакать, и убеждал изо всех своих слабых сил — не умирать, не умирать.
И под эти звуки, и под этот быстрый промельк маховой, под этот сумрак, незаметно перешедший во мрак, Анечка заснула, привалившись к куче покупок, да и генералова папаха клонилась к ветровому стеклу, потом резко подскакивала и опять медленными кивками склонялась все ниже и ниже.
Дома пили чай с шоколадными конфетами «А ну-ка отними» и «Белочка», купленными в городе, но уже побелевшими от старости. Степка трескал ресторанные яблоки. Разошедшийся Василий Иванович вытащил дорогой подарочный коньяк и провозгласил тост за своих замечательных детей, и сказал, что гордится ими и желает им счастья, и чокнулся с чашками этих хихикающих над подгулявшим папой детишек, и потом сказал:
— Давайте маму помянем. Не чокаясь.
После, когда Степку уже погнали спать, Василий Иванович убеждал Аню не мыть посуду:
— Ты устала, дочка, давай я!
— Пап, ну что, ей-богу? Тут полторы чашки.
— Ну давай я вытирать буду.
— Да зачем их вытирать, сушилка же есть. Иди уже. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Анечка, — сказал генерал и поцеловал ее в челку, пахнущую чем-то совершенно невероятным и неземным. Венгерским шампунем на самом деле.
Глава девятая
Я зачитался, я читал давно…
Вот бы и угомониться на этом генералу, закрепиться бы на занятых позициях и развивать потихонечку достигнутый успех — глядишь, и наладилась бы нормальная жизнь в этой чудно́й, хотя, с другой стороны, и типической семье.
Но нет! Никак не мог и, главное, не хотел Василий Иванович смириться со своим неведением, жизненно необходимо ему было и до смерти хотелось все разведать и вывести на чистую воду.
Кто таков этот коварный искуситель и будущий папаша генеральского внука (ну или внучки)? Чьи же гены, в конце концов, будут течь в жилах (Василий Иванович именно так формулировал мучивший его вопрос) этого ребеночка? Что вообще такое у них там произошло? Может, глупость какая-нибудь девчоночья и все еще можно поправить? В смысле — мирком да за свадебку?
В конце концов, и в Москву слетать недолго, посмотреть в глаза и поговорить по-свойски. Да запросто! Знать бы только фамилию да имя. Ну и отчество хорошо бы, а там уж через адресный стол… Василий Иванович представлял себе какого-нибудь стилягу, хотя их к тому времени уже и след простыл, наглого такого московского прощелыгу, но не окончательно потерянного, в душе хорошего, с добрыми задатками, которые генерал выявит и разовьет, но сначала, конечно, врежет от души по бесстыжей ухмыляющейся роже.
Мужик, по наблюдению поэта Некрасова, что бык; вот и эту блажь, втемяшившуюся в башку нашего героя, невозможно было выбить никаким колом и унять никакими разумными доводами.
Она стала настоящим наваждением, мономанией какой-то, неподвижная идея зудела и свербела в генеральском мозгу, как стекловата, сунутая хулиганами за шиворот.
Один раз он набрался духу и завел-таки с дочерью этот разговор, но был мягко остановлен вопросом:
— Опять? Ну вот зачем тебе это? Что изменится?
Ничего не ответил Василий Иванович. Но желаний своих неистовых не укротил.
Он и к Машке подкатывал с этими расспросами, и даже Степку подбивал выпытать у старшей сестры ее жгучую тайну.
И когда в воскресенье сразу после обеда Анечка, отправляясь на прогулку, сказала, что потом пойдет с Машкой в кино на вечерний сеанс, так что придет попозже, и спросила: «А ты-то не пойдешь? Комедия чехословацкая „Призрак замка Моррисвиль“, говорят, смешная. Это вроде бы тот же режиссер, что „Лимонадного Джо“ снял» (тут Анечка ошиблась, хотя действительно немного похоже), генерал сказал, что ему что-то неохота, и, как только Анечка ушла, направился, крадучись (хотя был в квартире один), в дочкину комнату, влекомый, как котенок запахом валерианы, описанными выше похотями…
Ох-ох-ох, Василий Иваныч!
— А что такого? — подбадривал себя генерал, но сам прекрасно понимал, что именно такого в желании без спроса пошарить в чужой комнате и посмотреть, не найдется ли каких подсказок или, как сказал бы знаменитый «мент в законе», зацепок на книжных полках или в ящиках письменного стола.
Одобрить такое поведение отца и командира мы никак не можем и ни в коем случае не собираемся его оправдывать, но просим все-таки учесть смягчающие вину обстоятельства и состояние временной невменяемости или хотя бы аффекта.
За стеклами книжных полок генерал ничего нового и подозрительного не заметил, только не очень умело вырезанную из дерева фигурку какого-то зверька, вроде бы белки, почему-то с накрашенными красным карандашом губами и подведенными шариковой ручкой глазами.
На столе лежала в мягкой обложке нерусская книга. «Пале фире» — прочел генерал, открыл, увидел на полях сделанные Аниной рукой мелкие карандашные переводы слов и выражений, покачал головой и положил на место. Тут же лежала странная, вытянутая по горизонтали, как альбом для рисованья, толстая книжка в зеленом переплете без названия. Раскрыв ее, Бочажок прочел на первой ксерокопированной странице заглавие «Записки об Анне Ахматовой». Ну конечно, как же без нее!
Два нижних ящика были пусты, а верхний закрыт на ключ, но и это не остановило седовласого следопыта, никакого ключа ему не потребовалось — просунув руку под дно тайника, Василий Иванович, приподняв и перекосив ящик, легко преодолел это препятствие.
Письма! Целых два! И фотографии!
Фотки были бледные и мутные, но дочь свою Василий Иванович тут же узнал, а рядом с ней, иногда обнимая ее за голые плечи (картинки в основном были, кажется, пляжные), вырисовывался какой-то длинный, лохматый-бородатый и в очках.
Вот ты, значит, каков, сукин сын! Ну и что же ты в нем нашла, глупая ты девочка?
На конверте значился их адрес, Василий Иванович вспомнил, как позапрошлым летом удивлялся, доставая из почтового ящика чуть ли не каждый день письма, и как подтрунивал над Анечкой, а Травиата волновалась и пыталась еще тогда что-нибудь выведать.
Вместо обратного адреса стояло только К.К.
— Именно что КаКа! Ку-клукс-клан какой-то! — проворчал Бочажок и…
Как ни прискорбно мне признавать это, но никаких заминок и колебаний я не заметил: генерал жадно выхватил чужое письмо и тут же с первой строки задохнулся от возмущения.
«Здравствуй, бурундучок!»
— Сам ты бурундучок, козел поганый! — воскликнул про себя гневный перлюстратор, не замечая зоологической противоречивости своей реплики.
«Получил твое второе письмо, оно чудесное, и вот тебе ответ:
Те слова, что являлись блаженством для уха, — мученье для глаз.
Теплый шепот постельный, и сладостный стон твой, детсадовский смех твой
Почта не принимает, бумага не терпит. И точность отточенных ляс
Безуспешна, ведь сколь ни глазей на Медину и Мекку
На открытках цветных, но хаджою не станешь. И больше скажу —
Не от голода страждет Тантал — от обилия яств. Твои письма
Перечитывать черт меня дергает снова и снова. Хотя побожусь,
Что приносит их ангел-хранитель. И все-таки смесь мазохизма
С онанизмом есть в этом. Ничтожество службы своей
Понимаю теперь, и красот, мною писанных, трудно и тщательно, тщетность.
Как беспомощны буквы, и кто в этом мире слабей
И бедней, чем слуга их покорный. Подай же мне голос на бедность!
Между строк ничего не прочесть мне. А помнишь, сколь много меж фраз
Умещали с тобой мы? Катулл бы считать отказался!
К информации этой изустной с тобой приучили мы нас,
И дыханьем естественным способ рот в рот нам казался!
Впрочем, речь ведь совсем о другом — о вибрации голосовых
Твоих связок, и не говоря уже об ощущеньях других — визуальных,
Например, не касаясь ни кожных, ни волосяных
Твоих нежных покровов и не углубляясь в твой сакраментальный
Мрак трепещущий, в паз, предназначенный соединять
Раздвоение наше, и не говоря уж о том, в стороне оставляя
Отдаленной, читаю я письма. Ищу, на кого бы пенять
И кому бы. И, как Филомела июнь, жду ответа.
Пиши, не ленись, дорогая!
А в остальном все по-прежнему. В Москве жара и скука. Накупайся там за меня. Целую.