Канареечный ясень, малиновый клен,
хриплый жар неокрепшего гриппа,
и ко Дню Конституции сотни знамен,
и уже обгоревшая липа.
На бульваре, где все еще зелен газон,
никого, только каменный маршал.
И обложен, как горло, пустой небосклон.
Боль все глуше, а совесть все старше.
Это все — Конституция, боль и бульвар,
Клен, да липа, да маршал незрячий,
жар гриппозный и слезный, бесхозный мой дар —
ничего ровным счетом не значат.
— Ну и чего хорошего? Галиматья же форменная! Можешь ты мне объяснить вразумительно?
— Нет.
Отшелушилась охра и опала.
Белилам цинковым доверившись, пейзаж
Замызган и затерт. Лишь свет полуподвальный,
Чердачный колотун, наждачный говор наш.
И гарью стылою, бесстыжею, венозной,
Вороньей сажею мы дышим и поем.
— Гарь-то почему венозная? А, умник?
— Да не знаю я, мне это вообще не нравится. Да, может, просто для рифмы.
Ну так и есть!
В кровь обдирая рот, христосуясь с морозной
Стальной неправдою, петровым топором.
— М-да. Отказать категорически… А вот, Василий Иваныч, по вашей части стишки.
В кирзе чугунной воин запечен.
Для запаха добавлены портянки.
Плац чист, как помышленья пуританки,
И, как вакханки похоть, раскален.
И по ранжиру выстроенный взвод
Похож на диаграмму возрастанья
Сознания и благосостоянья,
Которому подвержен наш народ.
Ласкает взгляд прекрасный внешний вид —
Петлички, бляхи, сапоги и лычки.
Взвод получил за экстерьер «отлично»,
И замполит бойцов благодарит.
— При чем замполит-то? Какое ему до строевого смотра дело? Опять для рифмы?
— Не исключено.
Ночи чифирь просветлел
От лимонного сока луны.
Запах портянок уныл.
Телу постыла постель.
Выдь в самоволку. Урчит
Среднеазийская глушь.
Лишь часовой на углу,
Тушью начертан, торчит.
Озеро. Небо. Земля.
Паховая теплынь.
Тело намылилось плыть.
Слышится шаг патруля.
— Что это за «выть»?
— Ну как у Некрасова — «Выдь на Волгу, чей стон раздается…».
— Тоже мне Некрасов нашелся… А портянки стирать надо почаще, а то запах ему уныл. Не мне ты попался, сучонок!
И Бочажок мечтательно вздохнул.
Личный состав на просмотре кино.
Жаркое небо дивится в окно
На уставную заправку постелей.
Тихо кемарит дневальный без дела.
Он худосочен и стрижен под нуль
И под восьмерку ремень затянул.
В ленинской комнате сонная тень,
Стенды суровые смотрят со стен.
Маршал крепить и беречь призывает.
Кто-то в курилке гитару терзает.
Рыжий ефрейтор грустит над письмом.
Любка-дешевка забыла о нем.
Я помяну добром казенный дом,
И хлопоты фальшивые, и дам
Из шулерской колоды сновидений
За то, что был я молод, и за то,
Что на разводе духовой оркестр
На фоне непомерного заката
Ни в склад, ни в лад прощался со славянкой.
Ну и за то уж, кстати, что славянка
Меня не дождалась… Еще за то,
Что утром благовония лились
Из розовой степи. И я зубрил
Законы злобы и стихосложенья.
На месте генерала я бы не преминул съязвить, что злобности-то автор, видать, обучился, а вот стихосложению что-то не очень, на троечку с минусом. Но Василий Иванович сам был уже чересчур озлоблен, чтобы шутки шутить! Казенный дом! Это он армию с тюрьмой, что ли, сравнивает?!
Выписывать дальше незамысловатые и однообразные реакции генерала смысла особого нету. Читатель проницательный сам их может представить, а другие обойдутся. И так уже эта глава непомерно раздулась, вот-вот лопнет, как лягушка (нет, не крыловская, которая тягалась с волом, а настоящая из детства, которую злые мальчишки, вставив в задницу соломинку, надули и которую К.К. поминает в нижеследующих стихах — не точно и не очень умело):
Майский жук прилетел из дошкольных времен.
Привяжу ему нитку за лапку.
Пусть несет меня в мир, где я был вознесен
На закорки военного папки.
В забылицу о том, как я нравился всем,
В фокус-покус лучей обожанья,
В угол, где отбывал я — недолго совсем —
По доносу сестры наказанье.
Где страшнее всего было то, что убил
Сын соседский лягушку живую
И что ревой-коровой меня он дразнил,
Когда с ветки упал в крапиву я.
В белой кухне бабуля стоит над плитой,
Я вбегаю, обиженный болью,
Но поставлен на стул и читаю Барто,
Умиляя хмельное застолье.
И из бани я с дедушкой рядом иду —
Чистый-чистый под синей матроской.
Алычою зеленой объемся в саду,
Перемажусь в сарае известкой.
Где не то что оправдывать — и подавать
Я надежды еще не обязан!
И опять к логопеду ведет меня мать,
И язык мой еще не развязан…
Я горбушку хлеба натру чесноком пахучим.
Я слюной прилеплю к порезу лист подорожника.
Я услышу рассказы страшные про красные руки,
про кровавые пятна и черный-пречерный гроб.
Я залезу на дерево у кинотеатра «Зеленый»,
Чтоб бесплатно глядеть «Королеву бензоколонки».
За сараем закашляюсь я от окурка «Казбека».
И в сортире на Республиканской запомню рисунки.
А Хвалько, а Хвалько босиком и в ситцевых трусиках
будет вечно бежать и орать, а тетя Раиса
будет вечно его догонять с ремнем или прутиком.
С медным сеттером на поводке
Дед в соломенной шляпе
И герой в бескозырке «Герой» —
Пуантилизм июньского парка,
Силомеры и комната смеха,
Платья клеш и китайские зонтики,
Парашютная вышка, пересохший фонтан.
До чего ж интересны плакаты
Против стиляг, куклуксклановцев и бюрократов!
До чего же прекрасен бумажный стаканчик
С фруктовым за семь копеек!
(Мы потом узнаем, что пес был украден,
Дедушка умер, а герой оказался
Никудышным и жалким,
Негодным.)
Блеск курортных озер.
Толкотня нумерованных лодок.
Плавки с завязками.
Тенниски.
Полубокс.
Аромат подгоревшего
Шашлыка.
В этом месте генерал потерял терпенье и скакнул к самому концу.
Вот родная земля со следами былой красоты,
Кою стерли с лица ее — значит, была макияжем.
Здесь со звездами красными мирно ужились кресты
На кладби́щах, где тоже костьми мы когда-нибудь ляжем.
И смешаемся с глиной, с родимой своею землей,
И она нам не пухом — матрацем казарменным будет.
И вповалку сгнием и безликой солдатской гурьбой
Мы столпимся у входа, когда нас архангел разбудит.
В час, когда протрубят нам «Подъем», мы предстанем Отцу,
Как молитву читая наколки свои «Бог не фраер!».
— Опять двадцать пять!
Генерал перевернул еще одну страничку, но последнее стихотворение, на мой взгляд, совсем неплохое, он прочесть уже не успел.
Я прошу, пусть герани еще поцветут на окошках,
Пусть поварят варенье в тазу в окружении ос,
Пусть дерутся в пивной, пусть целуются в парке взасос,
Пусть еще поорут, пусть еще постоят за горошком,
Чтоб салат оливье удался к юбилею отца,
Чтоб пеленки, подгузники и ползунки трепетали
На веревке средь августа, чтоб «За отвагу» медалью
Погордился пьянчуга. И чтобы не видеть конца
Даже мне — мне, который чужой, но который сродни
Тем не менее всем, собутыльник, подельник, соавтор…
Я прошу, не спеши, справедливое гневное Завтра,
Придержи наступление. Как тетиву, оттяни.
— Я тебе не помешаю? — раздался за спиной у Василия Ивановича тихий голос ядовитой змеи, не иначе черной мамбы.
— Ай! — по-бабьи вскрикнул Бочажок. — Я это… Ты не подумай… я просто… я хотел…
Взгляд был еще страшнее голоса. Помолчали.
— Ну если ты закончил, я бы попросила тебя, если не трудно, конечно…
— Ну прости, ну прости! Ну что ты сразу… Я просто хотел узнать, кто он такой, ну не надо так, Аня!
— Я могу остаться одна?
Генерал опустил свою бедовую головушку и вышел — красный, как рак, немой, как щука, и беспомощный, как лебедь, запряженный за каким-то хером в непосильный воз.
Глава десятая
Не стоит восставать против обычаев страны, в которой живешь; это ничего не принесет, кроме страдания; а в таком маленьком городке, как наш, все сразу становится известным, все передается из уст в уста.