Так что, как правило, бормотуха (она же шмурдяк) закупалась Степкой-балбесом и его приятелями все-таки на территории, подведомственной Василию Ивановичу.
Потому что были в городке как минимум два человеческих существа, не подвластных воинской дисциплине и не страшащихся гарнизонных властей, — грузчик Гапон и люмпен-пролетарий Фрюлин.
Гапон был тихим сумасшедшим с очень странным помешательством — вне жилых и служебных помещений он передвигался исключительно на воображаемой машине, кажется, грузовой, крутил невидимую баранку, неукоснительно соблюдал все правила дорожного движения, аккуратно задом парковался, переключал, когда надо, скорость и отрицательно мотал головой, если какой-нибудь малолетний дурак голосовал и кричал: «Подвези, Гапон!»
Почему его прозвали Гапоном, я не помню, а может, никогда и не знал. Работал он в недавно открывшемся универсаме и всегда безропотно и бескорыстно брал деньги и выносил заказанное вино и нам, подросткам, и военнослужащим срочной службы, решившимся пренебречь воинским долгом.
Но беда была в том, что Гапон не всегда был доступен, обычно он скрывался в недрах магазина, не выходя ни в торговый зал, ни на задний двор, а на призывные крики у служебного входа чаще всего появлялась какая-нибудь сердитая работница торговли и гнала взалкавшее вакхических упоений юношество куда подальше. А иногда (я лично помню такой случай) бессовестная продавщица винного отдела (военторговское руководство не решилось помещать спиртные напитки в зал самообслуживания) вместо заказанного крепленого вина всучивала безответному дурачку залежавшееся кислющее «Каберне» или вообще «Алжирское», которое, по слухам, привозили из Африки в нефтеналивных танкерах.
В этом смысле с Фрюлиным иметь дело было проще. Люмпен-пролетарием, кстати, я его назвал не совсем точно, больше для красного словца. По происхождению он был из колхозного крестьянства, прописан в Чемодурове, где в разваливающейся без хозяйского присмотра избе жила его мать-старушка, а согласно записи в трудовой книжке он был самым настоящим пролетарием — подсобным рабочим при так называемом старом магазине, которым заведовала его сожительница, вдова безвременно почившего прапорщика, постоянно грозящаяся уволить Фрюлина по статье и вообще изгнать ссанными тряпками, но ни разу даже не попытавшаяся по женской слабости претворить свои угрозы в жизнь.
Особенно ей было обидно, что этот гад, промышляющий в основном рыбалкой, домой свой улов никогда не приносил, сбывал постоянным клиентам (в частности, Анечке) и тут же пропивал вырученное. Трезвым его вообще никто не видел и не помнил. Так же, впрочем, как и напившимся до бесчувствия или, как говорил вслед за Ленькой Дроновым генерал, до положения риз.
Пользоваться услугами Фрюлина было, повторяю, намного удобнее, чем отлавливать умалишенного грузчика, но с ним приходилось делиться, и ладно бы он просто выпивал свою долю и отваливал, (как он поступал в случае с табачными изделиями — одну сигарету в рот, другую за ухо и «До свишвеция!»), нет, отделаться от него было совершенно невозможно, он тут же становился если не душой компании, то ее неумолчным центром, трещал, как Трындычиха, сыпал глупыми анекдотами и байками, делился придуманным на ходу жизненным опытом, приговаривал, как насекомое в известном мультфильме: «Эх, молодежь!» — ну и выпить, конечно, норовил больше, чем предписывала справедливость.
К тому же он был ужасно громким и привлекал опасное внимание офицеров, прогуливающихся по берегу, или даже патруля.
Кстати, в том, что Василий Иванович в предыдущей главе подловил сына, виноват косвенным образом как раз Фрюлин: это он первый стал орать непристойные частушки и русские-народные-блатные-хороводные, начав с лживого обещания: «Мы не будем хулиганить, хулиганских песен петь…» и дойдя до каких-то совсем уж детсадовских и постыдных: «В одну темную ночь капитанскую дочь…» и «Двадцать шесть бакинских комиссаров — ха-ха! — Любочку поймали у амбара — ха-ха!»
Все это, конечно, претило вкусу ансамбля «Альтаир», но в итоге (как выражался в подобных случаях мой папа — «в хмельном кураже») Степка со товарищи решился тоже блеснуть знанием потаенного и заветного русского фольклора.
А деру дал этот совратитель советской молодежи раньше и быстрее всех. Было бы, конечно, здорово и интересно, если бы генерал его поймал, но — увы! — Василий Иванович Фрюлина вообще не заметил — в лунном свете все разбежавшиеся казались одинаково черными, а ростом и комплекцией эта лысая обезьяна была даже мельче своих юных собутыльников.
Знай Василий Иванович о подобных проделках Фрюлина, он бы, конечно, строжайше запретил дочери покупать у этого деятеля рыбу и поощрять алкоголизм и тунеядство, а так он только неодобрительно мотал головой и угрюмо спрашивал, столкнувшись в дверях с рыболовом: «Все браконьерствуешь? Парадоксель!» Тем более Анечка так вкусно эту вуснежскую рыбку жарила, не хуже мамы.
А после рождения Сашки (ох, как же Василий Иванович боялся, что дочь назовет его Кириллом в честь подонка-отца!) Фрюлин стал наведываться в квартиру комдива еще чаще. Теперь он три раза в неделю (вторник, четверг, суббота) приносил из деревни козье молоко, беззастенчиво утраивая первоначальную цену.
Организовала это и убедила Анечку пить «через не хочу» непривычное и противное молоко Лариса Сергеевна. «Это чтобы у тебя самой молочко было вкусное и полезное, чтобы Сашенька у нас здоровеньким рос!» Даже вспомнила и переделала детский стишок:
Молока нам даст парного
Козочка-красавица,
Чтоб Сашуре быть здоровым,
Хорошо поправиться!
Лариса Сергеевна вообще ужасно перевозбудилась, можно даже сказать, обезумела, как будто это она родила наконец ребеночка.
Да ладно соседка! В том, что бездетная и претерпевающая менопаузу женщина приняла так близко к сердцу нашего младенчика, ничего удивительного нет, материнский инстинкт — он инстинкт и есть, Карамзин и Лафонтен (и вроде бы Гораций тоже) давно предупредили: «Гони природу в дверь, она влетит в окно!» — но вот то, что Анечка из горделивой и несчастной строптивицы если и не превратилась в смиренницу, то во всяком случае как-то утихомирилась и умиротворилась, перестала клокотать, вот даже и на Ларису Сергеевну ни капельки не раздражалась, и папе не дерзила, и брата практически не шугала, и с Машкой помирилась, хотя тут инициатива исходила не от нее, — вот это все было по-настоящему неожиданно.
Василий Иванович первые дни сильно тревожился и думал, что с дочерью что-то не так, слыша мягкий и ласковый голос, встречая спокойный взгляд и давно уже позабытую ясную Анечкину улыбку.
Хотя и тут, если подумать, тоже ничего сверхъестественного не было, я ведь давно уже настаиваю, что Анечка в глубине души хорошая, вот эти глубины, взбаламученные случившимся, и поднялись на поверхность, на всеобщее обозрение, ну и опять-таки материнский инстинкт, и то, что бесследно сгинул унизительный, неодолимый ужас, владевший ею все эти месяцы, и — главное — впервые за всю свою жизнь юная мама обнаружила, что она совсем не самое главное в этой жизни, не «пуп земли», как насмешливо говорила мама, что есть, оказывается, нечто поважнее и позначительнее ее сложной и трагической особы, что центр мироздания сместился, пусть и не очень далеко, на расстояние вытянутой или согнутой руки, но от этого и само мироздание покачнулось и поплыло.
Ну, реакцию генерала на прибавление в семействе вы сами можете легко вообразить, ничего невообразимого и тут не случилось, поведение Василия Ивановича было вполне ожидаемым, разве что интенсивность его эмоций и неполная совместимость его речей и поступков с генеральскими погонами и лампасами могли бы вызвать недоумение и насмешку, особенно у человека постороннего и равнодушного.
На вторую же ночь (первую он вообще толком не спал) новоиспеченный дедушка проснулся под утро от Сашкиного крика и, побоявшись сам идти на помощь дочери, стал будить бедного Степку, но и тут вел себя с такой неслыханной деликатностью, что тот впотьмах и спросонок его не узнал и перепугался:
— Степ, Степ, ну, Степа, проснись! Слушай, не в службу, а в дружбу. Пойди посмотри, что там у них. Слышишь, орет как! Ты спроси, может, нужно чего? Корниенко можно позвать… Ты это… Ты помоги ей, пусть поспит. Ну покачай там его… Вот же заливается, а?
Мало что соображающий Степка протопал к сестре, но тут же воротился, пробормотал: «Все нормально…» — и рухнул в постель.
Ничего себе нормально! Орет же как резаный!
Генерал подошел к Анечкиной двери, постоял, прислушиваясь к воплям внука и жалкому голосу дочери, слышному только в паузах, когда Сашка собирался с силами и позволял себе недолгую передышку:
I don’t know how to love him.
What to do, how to move him.
I’ve been changed, yes, really changed.
In these past few days, when I’ve seen myself,
I seem like someone else.
— Вот нашла колыбельную… не разбери-поймешь… Очень нужны мальчику эти каля-маля…
Почему генерал назвал песнопение Марии Магдалины каля-маля, я не понял, а уточнить не успел, потому что Василий Иванович уже собрался с духом и постучал.
— Ань, можно?
— Да, пап, входи. Эта крикса-оракса всех перебудила…
— Да ерунда… Как ты смешно говоришь — крикса… Правда крикса… Слушай, давай я с ним…
— Да ну зачем. Я сама… — отказывалась Анечка, а сама уже протягивала ораксу Василию Ивановичу. Если б генерал знал, кто такие эти криксы-вараксы (так на самом деле эти существа называются), он бы не одобрил такого именования внука. Вон как их Ремизов расписывает:
«Криксы-вараксы скакали из-за крутых гор, лезли к попу в огород, оттяпали хвост попову кобелю, затесались в малинник, там подпалили собачий хвост, играли с хвостом».
— Ты только его сильно не качай, ладно? Это вредно…
— Не буду, не буду. Ты ложись давай.
— Ага… Разбудишь в полседьмого?
— Разбужу… А у него ничего не болит? Может, соседа поднять?