Генерал и его семья — страница 37 из 91

Вдруг разом оставили тело,

И, стукнувшись лбом о перила,

Собака под мост полетела…

Труп волны снесли под коряги…

Старик! Ты не знаешь природы:

Ведь может быть тело дворняги,

А сердце — чистейшей породы!

И вот представьте — только что практикантка дочитала эту возвышенную аллегорию, как на весь притихший и, надо сказать, впечатленный класс прозвучал негромкий и делано скучающий голос:

— Господи! Какая же пошлость!

Одноклассники загоготали, одноклассницы возмущенно закудахтали, а растерявшаяся заочница покраснела и не сразу спросила:

— Ну почему пошлость? В чем же тут пошлость?

Анечка встала и, криво усмехаясь, сказала:

— Вы, Ольга Николаевна, наверное, считаете, что пошлость — это только когда непристойно?

— Ну почему… — начала оправдываться Ольга Николаевна, но Анечка перебила:

— Так у вашего Асадова и такое есть!

И продекламировала с издевательскими и действительно малопристойными интонациями специально выученное стихотворение из маминой книжки.

Как только разжались объятья,

Девчонка вскочила с травы,

Смущенно поправила платье

И встала под сенью листвы.

Чуть брезжил предутренний свет,

Девчонка губу закусила,

Потом еле слышно спросила:

— Ты муж мне теперь или нет?

Весь лес в напряжении ждал,

Застыли ромашка и мята,

Но парень в ответ промолчал

И только вздохнул виновато…

<…>

Эх, знать бы ей, чуять душой,

Что в гордости, может, и сила,

Что строгость еще ни одной

Девчонке не повредила.

И может, все вышло не так бы,

Случись эта ночь после свадьбы!

Ты бы, Анечка, чем изгаляться и насмешничать, задумалась бы тогда над этими строками — глядишь, и у тебя все вышло не так бы. Хотя после рождения Сашки такие сожаления звучат глупо и кощунственно, тут ты права.

А в классе стоял безобразный шум и гам. Восторг юношей и смущение девиц после Анечкиной декламации невозможно понять тому, кто не помнит непорочную стерильность советской школы, в этих стенах высоконравственное и поучительное асадовское стихотворение прозвучало едва ли не порнографией.

Ольга Николаевна чуть не плакала, а дрянная Анечка была невозмутима.

Добившись относительной тишины, точнее, дождавшись, когда все наорутся, и понимая, что читать и обсуждать стихи Асадова теперь немыслимо (а она как раз хотела исполнить свое самое любимое — «Они студентами были, они друг друга любили…»), и не зная, что же делать, незадачливая практикантка обиженно спросила нарушительницу приличий:

— Ну а ты какие стихи любишь? Может, ты вообще поэзию не любишь?

Тут Большая Берта, красная от переживаний, не выдержала:

— Она любит!! Любит!! Она Ахматову любит!!

— Ахматову?.. Ну да… Но это же Серебряный век… А из современных?

Анечка перестала ухмыляться и ответила сама:

— Анна Ахматова, к вашему сведению, умерла 5 марта 1966 года. Так что поэт она вполне современный.

Педагогический авторитет был окончательно растоптан. Попробуй тут сделать хорошую мину. Но Ольга Николаевна попыталась.

— Ну прочти нам свое самое любимое, — сказала она, голосом и взглядом обозначая покровительственную доброжелательность.

— Нет! и не под чуждым небосводом

И не под защитой чуждых крыл —

Я была тогда с моим народом

Там, где мой народ, к несчастью, был!

Если Анечка собиралась бросить им в глаза железный стих, облитый горечью и злостью, то цели своей она не достигла. Наоборот — все как раз ждали чего-то дерзкого и экстраординарного, а услышали то, что сочли нормальным советским стихотворением. Ну была с народом, ну, очевидно, под гнетом царизма, где еще может быть народ к несчастью? Ну, может, под немецко-фашистской оккупацией. Скукота.

Оправившаяся Ольга Николаевна сказала:

— Спасибо. Хорошее стихотворение. Садись. Может, кто-нибудь еще хочет прочесть свои любимые стихи?

Машка тут же вскинула руку и подскочила.

— Ну, давай, Маша. Что ты нам прочтешь?

— Андрей Вознесенский. Монолог Мэрилин Монро! — произнесла Маша запальчиво (вызов адресовался учительнице, Анечка тогда еще не наложила на Вознесенок строгого запрета).

Но тут раздался противный, подражающим немцам из кино голос записного шутника Колдашева:

— Ахтунг! Ахтунг! Большая Берта на позиции! Рус Иван, сдавайся!

Машка, взволнованная и взвинченная происходящим до предела, не выдержала и с криком «Ну щас ты у меня сдашься!» бросилась на обидчика, сидящий за первой партой дурак подставил ей подножку, в полете она ухватилась рукой за первое попавшееся, а им оказалась русая коса Спиридоновой, которая дико завизжала и, увлекаемая неудержимой Машкой, тоже оказалась на полу, в то время как Колдашев в восторге визжал «Ахтунг! Ахтунг! Берта капут!» и, перескочив через девичьи тела, уже выбегал из класса, но на выходе налетел на привлеченного шумом директора школы.

Впрочем, об этом Машка Блюменбауму не рассказала.

Ольга же Николаевна, потрясенная случившимся и получившая знатную головомойку от сердитого Юрия Матвеевича, зареклась впредь отступать хоть на миллиметр от методических указаний и школьной программы.

Я, кстати, нисколько не разделяю Машкиного и Левиного восхищения поступком генеральской дочери, да она и сама теперь, должно быть, его стыдится.

А вот чтобы стало еще стыднее, скажу, что эта выходка, на мой взгляд, ничем не отличается от поведения комсомольских активистов на первых концертах Окуджавы. Они тоже не могли молчать, вскакивали и восклицали: «Внимание! Пошлость!» Оценка эта, как и в случае с Асадовым, может быть, и верная, но хамство и жестокость никакой правотой оправданы быть не могут.

Один вопрос Лева все-таки задал:

— А кто у нее муж? Офицер?

— Какой офицер?! Нет никакого мужа! С чего ты взял?! Да она этих офицеров на дух не переносит!

Блюменбаум офицеров тоже не жаловал, но радость, которая нежданно и немотивированно обожгла его сердце, вызвана была все-таки не этим, а тем, что беременная красавица почему-то оказалась незамужней.

Боюсь, наш интеллигентный и почти что взрослый Левушка в каком-то смысле уподобился тут младшему Бочажку с его смутными мечтами об ЭТОМ и зачарованностью погибшей, но милой Пантелеевой.

Будем, однако, справедливы — эротическая составляющая в чувствах рядового Блюменбаума была ничтожна мала, и он нисколько ее не мусолил, а наоборот, с брезгливым ужасом изгонял и запирал в темницах подсознания. Вожделеть беременную женщину! Это каким же надо быть грязным извращенцем! А вот грезить о встречах и общении с этой необычайной женщиной (заметим, что он так и думал про Анечку, почтительно и боязливо, — женщина, хотя она была на год младше его), ну просто разговаривать о фильмах, книгах, о музыке — в этом же ничего такого нет. Абсолютно ничего.

Нет, Лева не был девственником в буквальном смысле — с невинностью он расстался давным-давно, еще в третьей четверти десятого класса, посредством Зойки Рахматулиной, которая и нравилась-то ему не очень, но выбирать особо не приходилось и трахаться, конечно, хотелось. Кстати, глагол этот тогда, кажется, еще не употреблялся в таком значении. Особенно смущали Леву Зоины усики, обесцвеченные, но вблизи очень уж заметные, и излишняя волосатость в других местах. Связь эта была пунктирной и недолгой, после выпускного они виделись всего один раз.

А настоящей наставницей Блюменбаума в сладостном Ars Amatoria явилась мамина коллега и подруга Полина Семеновна, или просто Поли, дама замужняя и респектабельная, но отчаянно блудливая. Соблазнила она Леву просто и грубо, без особых сантиментов и даже без слов, впившись напомаженным ртом в его губы и ухватившись опытной рукою за то, что, как говорилось в школьной загадке, повыше колена, пониже пупка. Лева и охнуть не успел, как оказался на диване под Полиной Семеновной, которая уже постанывала сквозь стиснутые зубы, нанизавшись на ошарашенного юношу и размеренно бухая тугим задом, как какая-то баба копра, а не интеллигентная, без пяти минут кандидат наук, женщина.

В этот раз Лева был по-настоящему, не скажу — влюблен, но увлечен и захвачен: Полина Семеновна была еще очень хороша собой, особенно стройным, почти девчачьим телом, в постели проявляла недюжинную изобретательность и неутомимость, а в речах — пикантную и возбуждающую бесстыжесть. Ну и, конечно, мужское, точнее, мальчишеское глупое тщеславие было польщено и распотешено тем, что он вдруг оказался таким прожженным развратником, увлекшим на путь греха взрослую и замужнюю женщину. Прямо как в «Опасных связях». О том, что это его самого увлекли и совратили, первокурсник Блюменбаум как-то сразу позабыл.

Однако и эта связь, хотя и безусловно опасная и взрослая, любовной все-таки не была. Даже романом ее назвать было бы как-то неправильно, роман все-таки предполагает, ну я не знаю, хотя бы минимальные волнения страсти и, как насмешничал мой покойный дружок, «душевные переживания», а тут волноваться и переживать не приходилось — все по четкому расписанию, два раза в неделю, по часу, иногда чуть дольше, как будто какие-то оздоровительные процедуры или занятия в спортивной секции.

«Мне надо на кого-нибудь молиться…» — пел любимый Блюменбаумами Окуджава, и Лева чувствовал — да, надо, именно это ему и надо, но молиться на Полину Семеновну не было решительно никакой возможности.

Однажды он даже не выдержал и спросил:

— Ты любишь меня?

— Ах ты прелесть моя, — сказала Полина Семеновна и, схватив за щеки, поцеловала Леву в нос, — ну конечно люблю, Львеночек!

А ведь мужчине, даже такому маленькому, хочется все-таки, чтобы его любили, а не просто трахали. Даже в том случае, когда сам он, к несчастью, просто трахает, а не любит.