Секс — штука, конечно, хорошая, а в молодые годы так просто незаменимая, что ж тут спорить, но и он может наконец наскучить и осточертеть, и никакие хитросплетения «Камасутры» в этом случае не помогут.
Истинные развратники легко избегают этой унылой автоматизации половой жизни путем экстенсивного или интенсивного развития и расширения зоны своей деятельности, но наш Лева развратником не был, он был хорошим интеллигентным еврейским мальчиком физико-технической направленности, но и с гуманитарными и с эстетическими потребностями и претензиями, правда музыкальную школу он так и не закончил, но и на фортепьяно и на гитаре играл прилично и даже сам сочинил очень милую песенку на слова Мандельштама «Жил Александр Герцевич…», которая понравилась и маме и друзьям, только папа со всей деликатностью, но все-таки обидно указал, что мелодия чересчур уж напоминает краснознаменную песню Соловьева-Седого «На солнечной поляночке». И не удержался, пропел:
Пускай там итальяночка,
Дугою выгнув бровь,
На узеньких на саночках
Играет про любовь.
Играй, играй, рассказывай,
Еврейский музыкант…
Лева и сам расхохотался и песен больше не сочинял.
С Полиной Семеновной он через полгода попытался расстаться, отменяя под разными предлогами свидания, надеясь, что она поймет и отстанет. И она, видимо, понимала, говорила только: «Жаль. Ну звони, когда соскучишься» (Леву это, между прочим, немного задевало — могла бы хоть тут проявить какие-нибудь чувства, устроить сцену, умолять и проклинать, а то «Жаль»! Да ни фига тебе не жаль, стерва бессердечная!), но ужас и стыд заключались в том, что через две-три недели Лева начинал ощущать некоторое беспокойство, воспоминания о жарких совокуплениях с Поли уже не вызывали уныния, напротив — с каждым днем являлись все более прельстительными, и в конце концов Лева звонил и слышал в трубке «Ну привет, пропащая душа». И все повторялось.
Прервать эту монотонную синусоиду могло только вмешательство извне, и оно наконец произошло, когда их застукал папа. Если бы Лева не был так напуган и пристыжен, он бы, наверное, удивился и призадумался бы, услышав, как родитель орет: «Ах ты прошмандовка!! Свежатинки захотелось?! Да?! Мало тебе?!» — и увидев, как он замахивается, чтобы ударить по лицу полуодетую Полину Семеновну, и, только встретившись глазами с сыном, сдерживается, но уже в дверях все-таки наносит ей страшный и, видимо, очень болезненный поджопник. Ну и папа!
Так что донжуанский список нашего еврейского музыканта был предельно краток, а воспитание чувств толком еще и не начиналось, когда он загремел в армию.
Вообще-то подобные персонажи в Советских вооруженных силах были чрезвычайной и экзотической редкостью, да и Лева попал сюда случайно и, в общем-то, по собственной дурости.
Летом после второго курса умерла бабушка, и родители решились наконец воспользоваться правом, дарованным Леонидом Ильичом, и подали заявление на выезд в Израиль. Лева решил, что ввиду таких умопомрачительных перспектив посещение лекций и семинаров, особенно по общественно-политическим дисциплинам, теряет всякий смысл.
Отъезд на историческую родину оказался между тем делом не скорым, хлопотным и вообще сомнительным, эмиграция откладывалась на неопределенный срок, а академическая задолженность и систематические прогулы превысили уже предельно допустимые значения и положили конец Левиному dolce far niente.
Взяток тогда в военкоматах вроде бы еще не брали, знакомств в этой среде у Блюменбаумов не было, а косить под сумасшедшего и ложиться пусть ненадолго в психушку Лева отказался наотрез, он этого боялся еще больше, чем армии.
Интересно, что было бы, если бы он встретил Анечку еще в Москве? Да скорее всего ничего бы и не было. Лева к девушкам приставать не умел и стеснялся, а красивых и вообще горделиво обходил стороной, чтобы не нарваться, как Осип Эмильевич, на смущенье, надсаду и горе!
Ну а сам он показался бы Анечке слишком молоденьким и смазливым. Для нее ведь тогда существовали только те мужчины, у которых можно было бы при случае спросить: «Тебе покорной? Ты сошел с ума?» А предположить, что с этим мальчиком может вдруг возникнуть ситуация, оправдывающая этот вопрос, было просто смешно.
Вообще-то и К.К. никакой покорности от Анечки не требовал, ему как раз очень было по вкусу, что любовница у него такая надменная и независимая, загса не домогается и на шее не виснет.
Но одно дело — столица, совсем другое — Шулешма-5. Здесь, среди носителей иной культуры и, можно сказать, иного языка, Лева и Анечка явились друг другу без преувеличения лучами света среди темного царства. И этот свет в окошке с неизбежностью сходился клином, фокусировался и становился пожароопасным.
Но я опять сильно забегаю вперед, поначалу-то их взаимное притяжение носило характер общекультурный и внеполовой, по крайней мере со стороны Анечки. Они просто были рады обретению родственной души в тылу врага, так бы, должно быть, обрадовался Штирлиц, выйдя на связь с Банионисом из «Мертвого сезона». Хотя нет, это все-таки большое преувеличение, лучше, наверное, сравнить со знаменитой встречей потерявшегося шотландского миссионера Ливингстона с нашедшим его в дебрях Африки американцем Стэнли. Окружающих их со всех сторон военнослужащих Анечка и Лева почитали ведь не столько врагами, сколько опасными дикарями, как у Киплинга — half-devil and half-child.
Вообще, если отбросить юношескую уверенность в собственной непричастности, в том, что «ты гандон, и ты гандон, а я виконт де Бражелон», то я с моими молодыми героями вынужден согласиться. Это расистское и империалистическое определение жертв английского колониализма — полубесы-полудети — идеально подходит, по-моему, к новой исторической общности, советскому многонациональному народу, ко всем нам, и хорошо объясняет и наши мелкие и крупные злодейства, и наше обезоруживающее простодушие…
— Ну это уже маниакальность прямо какая-то!
— Не понял?
— Да что ж вы опять с этой вашей советской властью, ну сколько же можно? Какая же это «Аморе! Аморе!»?! Сначала какие-то гадости непристойные смаковали, а потом опять за свое! И кстати, если уж зашла речь, ваше описание Советского Союза как Царствия Сатаны даже и с христианской точки зрения никуда не годится!
— Почему это?
— Да потому, что Сатана, как вам должно быть известно, Князь мира сего, понимаете, всего мира, а не отдельно взятой страны. Вот послушайте-ка, что ваш любимый Льюис пишет: «Оно (христианство) утверждает, что война — гражданская и мы с вами живем в той части Вселенной, которую оккупировали мятежники. Оккупированная территория — вот что такое этот мир. А христианство — рассказ о том, как на территорию эту сошел праведный царь, сошел, можно сказать, инкогнито и призвал нас к саботажу». И никакой, заметьте, советской власти, которая тогда уже не один десяток лет существовала!
— Все верно, только в некоторых местах эти саботажники книжки писали, пусть и не бестселлеры, и подначивали других к сопротивлению, а у нас их к стенке ставили тысячами, и в лагеря гнали миллионами, и свели на нет, так что победа мятежников тут была абсолютная.
Я помню, покойный Саша Башлачев в незапамятные времена, прослушав мою рукописную книжечку «Общие места» (стихи из которой я использовал в девятой главе, чтобы Бочажка разозлить), сказал, что ему очень жаль, что я свой талант трачу на такую хуйню, как советская власть. В смысле, лучше бы я посвятил этот талант темам вечным и универсальным. Я же ответил, что она совсем не хуйня, а именно что вечная тема, то есть что советская власть в той или иной степени существует всегда и везде, что это такая вселенская сила, кажется, я помянул энтропию (о Сатане я тогда кликушествовать еще не обык), а у нас она просто впервые явлена без прикрас и во всей красе.
Кстати уж вспомнилось по касательной — Наталья Леонидовна Трауберг, которая вообще к писаниям моим относилась незаслуженно хорошо, сказала по поводу вот такого стишка:
Хорошо Честертону — он в Англии жил.
Потому-то и весел он был.
Ну а нам-то, а нам-то, России сынам,
как же все-таки справиться нам?
Jingle bells! В Дингли-Делл мистер Пиквик спешит.
Сэм Уэллер кухарку смешит.
И спасет Ланселот королеву свою
от слепого зловещего Пью.
Ну а в наших краях, в оренбургских степях
заметает следы снежный прах.
И Петрушин возок все пути не найдет.
— Нет, не потому он был весел. Просто он был святой.
Конечно, святой, тут Наталья Леонидовна ошибиться не могла, она и сама, кажется, была такая, спорить я тогда не осмелился, но все-таки — представить Честертона на Колыме или хотя бы на Соловках? Не стал бы он там веселиться, он ведь был святой, а не сумасшедший и не бесноватый, как некоторые его советские и зарубежные коллеги.
Ну вот видите — сами меня спровоцировали. Помните, как молоденький мастеровой отбрил Достоевского, стыдящего пьяную компанию за матюки:
— А ты что же сам-то семой раз его поминаешь, коли на нас шесть разов насчитал?
А встречи Левы и Анечки в библиотеке стали ежедневными, оживленными и задушевными. И бедная Машка не сразу заметила, что на нее никто уже никакого внимания не обращает, как будто ее и нет вовсе, поначалу-то она только радовалась этим волнующим и многообещающим чаепитиям. Потом, конечно, поняла, что оказалась в собственной библиотеке третьей лишней. Еще бы не понять — если Анечка, например, говорила, что завтра едет в город, то Лева отвечал: «Ну тогда до послезавтра!» и на следующий день тоже не приходил. Машка про себя кипятилась и обижалась. Она совсем запуталась в своих бурных и негативных эмоциях и сама уже не понимала, кого к кому больше ревнует, Анечку ли к рядовому Блюменбауму, Левушку ли к своей лучшей, но не очень верной и внимательной подружке.