Генерал и его семья — страница 41 из 91

Это когда я сам уже дедушкой был. Наша рота располагалась на последнем, четвертом этаже казарменного здания. Мы, особо окабаневшие деды, валялись на крыше, подставляя изнывающие от безделья и воздержания тела апрельскому солнышку и покрываясь, как выразился ефрейтор Дроздов, «дембельским загаром». Ни на какой обед мы, как обычно, идти не собирались, молодняк должен был принести нам из столовой порцухи (то есть куски хлеба с жареной рыбой или вареным мясом) и фляжки с компотом, и в буфете еще Цымбалюку велено было купить нам пряников и кефира (о, как же сам я, будучи салагой, ненавидел тех, кому нес эти порцухи! Зимой особенно — фляжек не было, и приходилось нести кружки в коченеющих руках. Помню, как шел и трусливо и злобно плевал в эти кружки).

Лежим мы, значит, на прогретой весенним солнышком крыше, никого буквально не трогаем, вдруг выскакивает капитан Довнер и ну разоряться! Как-то пронюхал он о наших солнечных ваннах и, явившись, как колдун на деревенскую свадьбу, погнал нас вниз, строиться вместе с остальной ротой, а дежурному сержанту Евтушенко (вот ведь тоже кто-нибудь заподозрит, что я фамилию специально придумал) приказал закрыть дверь, ведущую на крышу, и впредь не открывать. А Евтушенко ему:

— Товарищ капитан, там ведь еще бойцы остались!

— Нет, я всех прогнал.

— Да точно там кто-то еще есть! Слышите?

Капитан на всякий случай полез проверять, а Евтушенко, не будь дурак, дверку и запер. Довнер стучит, ругается, грозит — а толку никакого.

Рота выходит строиться на обед. Взбешенный капитан орет с крыши: «Немедленно открыть дверь! Немедленно! Старший сержант Ивашина! Я вам приказываю! Да вы что?! Ну глядите! Я вам покажу! Я вам!.. Стоять! Рота, стой!» — а на него никто даже не смотрит, построились и пошли себе на обед. И даже по приказу Ивашины запели с оскорбительным намеком: «Не плачь, девчонка, пройдут дожди! Солдат вернется, ты только жди!» Довнер орет, а мимо уже другие роты проходят, смотрят на него, забавляются. Вернулись мы с обеда — а он все там же, маячит на фоне апрельской чистейшей синевы, Евтушенко так его и не выпустил.

И взмолился бедный капитан: «Ребята! Ну ребята, ну вы что? Ну хватит уже! Ну пошутили, и хватит. Ну откройте!»

До нашего дембеля он, по-моему, в роте так и не появился.

Конечно, будь на месте Довнера настоящий командир роты, от которого полностью зависело бы наше существование, мы, наверное, поостереглись бы так озоровать, но все-таки этот случай и многие другие, которые сейчас мне лень вспоминать, показывает, что власть офицеров (у нас в части их, кстати, называли «немцами») была совсем не абсолютной, не больше, чем у вожатых в пионерлагерях. И если бы не дедовщина, подобные проказы могли позволить себе не только деды, но и весь личный состав! А кто бы тогда стал так драить туалет, чтобы «очко горело», и печатать шаг, чтобы горели подошвы? И кто бы бодрствовал на ночном дежурстве? Да дрыхли бы все, как сурки, в своих аппаратных. А так — дедушки и черпаки спят вповалку, а молодые, или стажеры-салаги, бдят.

Так что пусть простят мне Василий Иванович и мой покойный папа, но я берусь утверждать: дедовщина, которую они считали позором и недоразумением, являлась на самом деле краеугольным камнем и незыблемой основой ВС СССР, и весь строй армейской жизни, весь порядок и распорядок казарменного быта, вся дисциплина и в какой-то степени даже сама боеготовность зиждились на самом-то деле на пресловутых неуставных отношениях военнослужащих срочной службы, с которыми в меру сил и ума боролись военнослужащие офицерского состава.

А выглядели эти взаимоотношения следующим образом: солдат, прослуживший полтора года, становился дедом, то есть человеком, которого никто не смел кантовать и тревожить, оставшиеся полгода службы он в идеале должен был посвятить исключительно подготовке к дембелю, оформлению дембельского альбома, изготовлению так называемых дембельских вещей (в нашей части это были брелоки и кулоны из янтарной эпоксидной смолы, в которую были замурованы выловленные с риском для жизни скорпионы) и доведению до умопомрачительного великолепия обмундирования, в коем он на этот дембель отправится.

А чтобы дедушки могли в свое удовольствие предаваться этим бессмысленным, на наш поверхностный гражданский взгляд, занятиям, в роте должен быть безукоризненный порядок, чтобы и свои «немцы» не вязались, и какой-нибудь Бочажок, решивший нагрянуть с нежданной проверкой, ничего бы не заметил, остался доволен и никак не нарушил бы казарменный покой.

А следить за этой чистотой и порядком, неустанно припахивать и шугать молодежь, подавлять в зачатке малейшие признаки борзости и блатовства призваны были те, кто отслужил год, у нас они назывались черпаками. Как дядьки-молоточки у Одоевского в городе Динь-Динь, они должны были безостановочно тюкать салаг и молодых и обеспечивать бесперебойную и слаженную работу казарменного механизма.

Ну а птичьи права и ломовые обязанности молодых, которые уже отслужили полгода, и новобранцев-салаг по сути дела ничем не отличались, разве что молодые в силу накопленного опыта все-таки умудрялись иногда увиливать и сачковать, но, с другой стороны, от них и требовали большего.

Например, от рядового Мамея, который отправлялся на продовольственный склад проверить и починить сигнализацию, деды из его боевого расчета потребовали украсть и принести им чего-нибудь вкусненького. «Не дай боже́ вернешься с пустыми руками!»

Мамей был солдатиком шустрым и дедушкин наказ выполнил. Он стырил и ухитрился пронести в казарму замороженную баранью ногу. Да, целую ногу! Ночью деды собрались в Ленинской комнате и стали ее варить в ведре, соорудив какой-то самодельный кипятильник. Можете себе представить запах, распространившийся по казарме!

Но тут вбегает дневальный, который стоял ввиду чрезвычайных обстоятельств не на тумбочке, а на стреме на лестнице, и орет: «Атас!» Оказалось, дежурному по части приспичило среди ночи обойти дозором казармы. Деды врассыпную по койкам и притворились спящими. Входит дежурный, уже на лестнице учуявший неуставной запах. Обращается к дневальному за разъяснениями, тот только таращит глаза, дежурный по роте тоже оказывается Немогузнайкой, проклятой еще великим Суворовым. Взбешенный офицер рыщет по казарме, заглядывает в бытовку, курилку и сортир, даже в канцелярию и наконец заходит в Ленинскую комнату. И там среди стендов с членами Политбюро и брошюр с первоисточниками марксизма-ленинизма обнаруживает бурлящее ведро с торчащей из него бараньей ногой! Настоящий ночной кошмар!

На следующий день начинается следствие — запирающиеся дежурный по роте и дневальный отправляются на губу. Капитан Пузырев применяет дедуктивный метод и вычисляет вора. Мамей слышит от дедов очередное «Не дай боже́!» и берет на себя вину не только в краже, но и в осквернении Ленинской комнаты. И офицеры делают вид, что поверили в то, что молодой боец безнаказанно варил себе баранину среди ночи. Слава богу, угрозы капитана Пузырева отдать Мамея под суд не осуществились, воришка отделался гауптвахтой.

Даже внешним видом старослужащие разительно отличались от нелепых салаг и замызганных молодых. Ремень они носили «на яйцах», то есть предельно свободно, а пряжки зачем-то сгибали, в то время как молодежь обязана была перетягиваться до потери дыхания, так чтобы досужий черпак, решивший проверить это дело, не смог бы просунуть под ремень указательный и средний палец.

Обмундирование солдаты, отслужившие первый год, тут же ушивали — галифе превращались в какие-то подобия кирасирских лосин, а хэбэшки укорачивались и обуживались до возможного минимума. С сапогами тоже что-то такое делали, уже не помню.

Не знаю, как в других местах, но у нас в части даже манера гладить обмундирование должна была подчеркивать разницу между старослужащими и салажней. На спине дедов и черпаков красовалась четкая поперечная складка, и когда рядовой Сергиенко на втором месяце службы по наивности отутюжил и себе такую же, изумлению и негодованию старших товарищей не было конца, причем Сергиенко не сразу даже понял, за что его так нещадно дрючат, он ведь хотел, наоборот, выслужиться и показать свое старание. И ужас был в том, что, как он ни пытался потом загладить в буквальном смысле свою вину, проклятая линия оставалась видна, и при взгляде на его спину всякий черпак орал: «Сергиенко, блядь, ты чо?! Задедовал?!» — и тут же измышлялось какое-нибудь тяжкое и издевательское наказание.

Ну так все-таки — почему слушались?

Во-первых, конечно, потому что деды и черпаки были уже спаянной и оскаленной стаей, а каждый салага встречал их натиск один-одинешенек, оглушенный, перепуганный и ничего не понимающий. Вот братья Макеевы были вдвоем и, даром что невысокие и щуплые, могли встать спина к спине и огрызаться и отмахиваться, и никто им был не указ, ну отмудохали их, говорят, раза два-три да и отстали. На моей памяти к ним уже никто и не совался, и, являясь формально молодыми, они вовсю дедовали и кабанели. Ну да они вообще были крутые, отпетые харьковские хулиганы, а может, и бандиты.

Замполит капитан Пузырев однажды за что-то одного из них отчитывал и говорит:

А Макеев посмотрел долгим и наглым взором и говорит:

— Да нет, отравиться боюсь!

С другой стороны, Хрущаки ведь тоже были братья-близнецы, а никакой борзостью не отличались, помалкивали в тряпочку и ничем друг другу не помогли. И когда у одного из них, который был женат, деды отняли письмо от затосковавшей супруги содержания откровенно эротического и стали, как подполковник Туков, зачитывать его вслух, другой братец не встал на защиту семейной чести, да и сам адресат только пыхтел и глупо улыбался, хотя мне, наверное, стоит задуматься не об этом, а о том, почему же я-то, мнящий себя наследником и хранителем иной культуры и иных идеалов, отводил тогда глаза, затыкал уши и молчал в ту же самую тряпочку.

Конечно, многое объясняется шоком (в некотором смысле культурным), который испытывали все эти мальчишки, вчерашние школьники и маменькины сынки, очутившись в таком неописуемом и непостижимом мире. А насколько силен был этот шок и насколько велика была убежденность, что здесь все совсем не так, как в обыкновенной и нормальной жизни, судить можно по тому, что приблизительно каждый десятый из обучающихся строевому шагу забывал в смятении, в каком порядке движутся при ходьбе человеческие ноги и руки, и по команде «Шагом марш!» поднимал одновременно обе левые конечности, а потом обе правые, как какая-то жуткая марионетка.