удном младенчестве ни я, ни мои корреспонденты ничего занимательного не припомнят.
И придумать ничего не получается.
Ну что интересного с таким маленьким и несмышленым организмом может случиться? Ничего. Ест, спит, писает-какает, орет, снова спит, снова какает и орет, ну вызывает, конечно же, у окружающих положенные чувства — любви, изумления и страха, иногда, что греха таить, и раздражения. А иногда и благоговения. Но это же все так заурядно, что даже я, певец и защитник поруганного романтиками мещанства, некогда объявивший сюсюканье единственно верной творческой методой, не решаюсь живописать Василия Ивановича, стоящего в ванной на коленях и купающего внука или кормящего его из теплой бутылочки. Не получается у меня найти такие слова, чтоб читателю не стало скучно и тошно от этой моей методы и от этих сладостных картинок и чтобы не захотелось ему, подобно капитану Соленому, этого ребеночка изжарить на сковородке.
Так вот возьмешься чувства добрые лирой пробуждать, а пробуждаются как раз злые да гадкие, они-то ведь просыпаются мгновенно, если вообще когда-нибудь спят.
Ну еще может младенец, конечно, заболеть — тьфу-тьфу-тьфу! — но даже если б я на такую варварскую жестокость решился, что бы это нам дало? Да ни хрена! Абсолютно ничего нового о героях мы бы не узнали, понятно ведь, как на это несчастье отзовутся и генерал, и легкомысленная маменька, и Лариса Сергеевна, да и Степка ничего неожиданного и интересного не выкинет.
О других возможностях я и думать не хочу…
Так что — спи, пока забот не знаешь, баюшки-баю.
А поначалу-то, Сашочек, когда даль свободного романа в первый раз забрезжила и заискрилась, подманивая меня, легковерного (не сочти за мегаломанию, я ведь говорю не о результате, а о соблазне), ведь тогда именно ты, спиногрыз, явился мне главным, можно даже сказать, заглавным героем — и я выбирал между названиями «Младенец», «Внук политрука», «Тайный плод любви несчастной», «Последыш» и даже «Дитятко». Рассматривался также жесткий вариант — «Ублюдок». Мелькнул однажды и неуместно-англизированный «Бастард в озерном краю».
Потому что кроме тебя еще и озеро с лесом, и небесный купол над ними, и поющие под ним птицы и насекомые, и, может быть, даже звери и домашние животные — в общем, вся наша, как говорится, неброская среднерусская природа должна была играть одну из главных ролей в этой семейной саге. Как у Блока — луг с цветами и твердь со звезда́ми. И таинственное произрастание под этими звезда́ми новорожденной души.
И трагикомическое ничтожество по сравнению с этими космологическими священнодействиями всего без исключения остального, XXV съезда КПСС, например, или пятилетки эффективности и качества, или острокритических и вольнодумных статей в «Литературной газете», или районного смотра школьной самодеятельности, где ансамбль «Альтаир» попытался схитрить и назвал шлягер бит-группы «Червоны гитары», печальную «Балладу пастерску», песней польских партизан, но все равно был забракован и идеологически, и эстетически. И даже любовные переживания Анечки (в том варианте она должна была тосковать и убиваться по К.К.) выглядели малозначащими на фоне созидания нового, неведомого никому мироздания в таком вот маленьком, еще окончательно не отвердевшем черепе.
В том смысле, что на ласковой земле, сестре звезда́м, только деревья и дети обладают величием совершенной жизни, а мы, повадливые, потные и суемудрые, мнящие, что природа — слепок и бездушный лик, прозябаем в сем мире как впотьмах, как глухонемой на концерте для органа и камерного оркестра Г. Ф. Генделя!
Вы зрите лист и цвет на древе:
Иль их садовник приклеил?
Иль зреет плод в родимом чреве
Игрою внешних, чуждых сил?..
И еще:
Учись у них — у дуба и березы!
Как явствует из этого варварского нагромождения цитат, прельстившая меня художественная идея новизною не блистала, но тогда (лет двадцать с небольшим тому назад) это смутить меня не могло, я в то время как раз надменно отринул «банальную боязнь банального» и пустился сентиментальничать и тривиальничать во все тяжкие.
Страшнее было другое, при всем моем нахальстве я понимал, что для того, чтобы этот замысел воплотился и обрел чаемое величие совершенной жизни, имеющихся в моем распоряжении сил и способностей маловато. Как придумать и какими словами описать сотворение этого нового мира вкупе с временами года Гайдна и Чайковского, да еще и сдобрить все это ядовитыми антисоветскими измышлениями?
Как сделать читабельным роман, главный герой коего ничего не делает и не говорит, и неизвестно, о чем думает и думает ли вообще? А описания природы? Известно ведь, что даже у Толстого и Тургенева подобные описания очень часто пролистывают, чтобы поскорее узнать, что там дальше. А тут и дальше то же самое — только печаль и прелесть догорающего осеннего заката сменяется морозной и звездной ночью над синими снегами, ну а там уже проталины на чемодуровских склонах, и набухающие почки на черных мокрых ветвях, и орущие под окнами мартовские коты, а потом — оглянуться не успеешь! — нелюбимое Пушкиным лето, выцветающие от зноя зелень и синь, благовонная духота перед долгожданною грозою и утробное урчание далекого грома, как будто Перун из последних сил пролонгирует акт сладострастия, и медлит, и медлит… и наконец — бабах! Молнии блещут, струи хлещут, и ослепительно белый горошек скачет по асфальту, и вот уже над все еще темными волнами на фоне все еще громоздящихся грозовых туч все ярче и ярче разгорается радуга-дуга, и Корней Иванович Чуковский зазывает нас на нее вскарабкаться в своем гениальном стихотворении «Радость», но я-то затеял писать не стихи, а полновесное эпическое произведение, кто же такое станет читать, разве что абзац, да и то сомневаюсь.
Трезво оценив имеющиеся в моем распоряжении ресурсы, я пришел к выводу, что для реализации этого амбициозного проекта их, мягко выражаясь, недостаточно, что тут потребны толстовский размах, пушкинская легкокрылость, набоковская изобретательная точность, захлебывающийся восторг Пастернака и жирный карандаш Фета — в общем, вся совокупная мощь русской классической, модернистской и постмодернистской литературы.
Где нам, дуракам, чай пить, да еще со сливками! — как говаривал Ленька Дронов, безуспешно шаривший под Печорина.
Но, преисполненный азартного желания написать-таки о младенце и озерном крае и выразить-таки чувства и мысли, вызванные внезапно родившейся и растущей дочерью, я стал придумывать, как бы тут выкрутиться и, подобно ансамблю «Альтаир», схитрить.
И, как мне показалось, придумал.
Младенец у меня будет и говорить, и думать, и даже, может быть, действовать, но не в этом нашем мире, а совсем в другом, нам неведомом, вернее, нами забытом, в мире духов, которому он пока еще принадлежит и в котором ничего неодушевленного просто нет, где всё без исключения живое и говорящее на понятном ему языке и вступающее с ним в различные отношения. И глупые голуби, воркующие за окном, и язвительные комары и мухи, и солнечные зайчики, и дождевые капли, и русалки в озере, и сильфиды в вечернем тумане, и проказливые эльфы в цветущей черемухе, и задумчивые гамадриады в хвойной мгле, и всяческие блоковские твари милые, небывалые, «и даже — как сказано в „Бесах“, — если припомню, пропел о чем-то один минерал, то есть предмет уже вовсе неодушевленный».
Да! Бесы! Именно! Не только безобидных сказочных бесенят, но и взаправдашних бесов и настоящих шестикрылых херувимов и головокрылых серафимов зрит наш младенец! Видит он, как вьются и роятся черти лысые и полосатые, как огнеликие дьяволы затмевают небо нетопыриными крылами, и блазнят как встарь врубелевские поверженные демоны, и истомляют душу пыльные недотыкомки, и как изнемогают уже, ратоборствуя с ними, ангелы наши хранители! И каким-то образом, пока взрослые занимаются своими глупостями, Сашка принимает участие в этой предвечной битве и, быть может, спасает и деда, и мамку, и дядю-балбеса от вечной погибели!
Разошедшись и окончательно потеряв берега здравомыслия и смиренномудрия, я в какой-то момент решил начать прямо-таки с описания полуночного неба и ангела, возносящего непритворную хвалу Великому Богу и несущего младую душу, которой на следующих страницах предстояло стать внуком Василия Ивановича Бочажка. Не помню уж, собирался ли я сам сочинить это небесное песнопение, столь прекрасное, что Сашок всю жизнь томился чудным желанием и почитал скучными все прочие песни. Такой вот должен был быть пролог на небе.
Отказался я от этих безумств, скорее всего, из-за лени, а не потому, что осознал их провинциальную претенциозность.
Ну а от привязчивой темы я в итоге отделался 20 сонетами Саше Запоевой и двумя посланиями ей же.
А теперь, когда этот нехитрый сюжет снова увлек меня в область неизвестную и опасную, главным героем явился уже дед-генерал, потому что по понятным причинам занимает меня ныне не внутренний мир грудных младенцев, а — взамен турусов и колес — старость.
Так что —
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою,
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
Хотя знаешь что, описать твою встречу с двумя другими разжалованными из главных героев персонажами — озером и лесом, — наверное, стоит.
Знакомство это произошло на том самом пикнике, который затеяла Анечка, желающая, как все счастливые влюбленные, сделать что-нибудь хорошее и обласкать всех, кто подвернулся под руку.
«Дело!» — одобрил генерал, а Лариса Сергеевна сказала, что у нее как раз половина свиного окорока в морозилке, шикарный кусок (вообще-то она приберегала его на свое 45-летие, но тут же решила пожертвовать на общее благо).
А больше всех обрадовались Корниенко, обожавший всякое коллективное веселье, и Степка — страстный и ненасытный любитель шашлыков.
— А давайте на Острова поплывем! — предложил Василий Иванович, но Аня, слегка покраснев, сказала: