Генерал и его семья — страница 48 из 91

— Пап, ну хватит! Ну ты что?! Ты с ума сошел? Па-ап! Папочка! Пожалуйста!

Но все выше и выше и выше стремит Василий Иванович свой безрассудный полет! «Ох, доиграешься, старый дурак! — весело думает генерал. — Ну еще разок, и хорош!» Он расцепил пальцы и —

Летун отпущен на свободу!

И вот он летит, как артист Столяров в фильме «Цирк», так ему во всяком случае представлялось, но и перепуганным зрителям (восхищен пока что был один Степка, которому просто не могло прийти в голову, что за всемогущего и сурового отца можно бояться) все это казалось смертельным цирковым номером.

На предельной высоте генерал крикнул, как когда-то в училище, покрутив на зависть всем курсантам солнышко и слетая, перекувыркнувшись в воздухе, с турника:

— Сальто-мортале!!

Да какое там сальто-мортале! Да это же настоящая петля Нестерова! И не одна!

Генеральские плавки алого, как паруса у Грина и Вагнера, цвета и почти такого же размера описали в воздухе круг, потом еще один! и еще! Перед самой водой генерал распрямился и безукоризненно вертикально вошел в воду вниз головой, вернее, сложенными ракетным острием руками! Если бы не пузо, брызг бы вообще не было!!

— Молодца! — сказал он сам себе, уходя вглубь, где было темно, холодно и тихо, но когда он, как поплавок, выпрыгнул на поверхность, его оглушило неистовство зрительного зала. Анечка прыгала и орала:

— Браво! Папка! Браво!!

Корниенко пошутил:

— Брависсимо!

А Степка орал:

— Бис!!

— Я те покажу «бис»! Понравилось! — отозвался подплывающий отец. — Целого генерала заставили кувыркаться, как мартышку. Парадоксель! А ну-ка, сосед, наливай!

А тут и дрова наконец прогорели, и можно было жарить шашлыки и печь картошку.

Уже в сумерках прибежала, громко топая и задыхаясь, Машка с бутылкой полусладкого шампанского. Успела как раз вовремя, потому что Степка, который, как Каштанка, съел много, но не наелся, а только опьянел от еды, уже нацелился на последний шампур. На следующий день он жестоко маялся животом и вспоминал переполненные пиршественные чаши Машкиного блестящего бюстгальтера и белых, светящихся во мгле трусов. Она впопыхах забыла купальник, но Лариса Сергеевна и Аня ее убедили, что искупаться надо обязательно, вода чудесная, а мужчины отвернутся. О подростках они не подумали.

А теплое и взбаламученное Машкой шампанское почти все вылилось прямо на печеную картошку, но все решили, что так еще вкуснее!

В общем пикник удался: было и вкусно, и пьяно, и весело, и даже как-то — не побоюсь этого слова! — волшебно и нереально. Даже глуповатый Корниенко что-то такое почувствовал и, хлопнув стопарь излюбленной Бочажком «Старки» и закусив обуглившимся снаружи и сырым внутри куском шашлыка, сказал: «М-м-м… Чудо!.. Просто сказка!» «Именно что сказка!» — согласился Василий Иванович. Хотя никаких сказочных существ, ни русалок, ни леших, ни кикимор или каких-нибудь крикс-варакс, они в этот день, разумеется, не повстречали, и дриады, и наяды, и бесчисленные fairy, и блоковские мохнатые и малые чертенята в панике разбежались, разлетелись и расплылись при появлении нашей честной компании (Фрюлина-то они не очень боялись, а «Альтаира» тем более).

Глава восемнадцатая

Милый мой, возлюбленный, желанный,

Где, скажи, твой одр благоуханный?..

Л. Мей

Несмотря на то что Лариса Сергеевна заставляла своего мягкосердечного военврача по поводу и без повода осматривать Сашку — «Ну Ларочка, ну я ведь не педиатр все-таки, ну что ж ты сердишься-то, ну откуда мне знать, какие должны быть у них какашки? Цвета детской неожиданности, гы-гы! Ну почему сразу идиот?» — раз в две недели младенца непременно возили на медосмотр в город.

Как правило, Василий Иванович сам сопровождал Анечку и внука, но в этот раз он отлучиться с боевого поста не мог — как раз сегодня должны были состояться командно-штабные ученья, ему об этом заранее намекнул по телефону бывший сослуживец, давно уже обогнавший генерала на крутой карьерной лестнице и сейчас наслаждающийся возможностью покровительствовать, не слишком, впрочем, значительно, Ваське Бочажку, на которого равнялся и которому мучительно завидовал в далекой лейтенантской юности.

Так что нынче Григоров вез только генеральскую дочку и Сашку, и радио вместо обрыдшей классики транслировало так называемую молодежную музыку, в частности поразившую Анечку песню о том, как одному из «Веселых ребят» одна из девчат оставила на память портрет работы Пабло Пикассо!

Но сегодня даже этот очаровательный идиотизм Анечку развеселить не мог, наоборот, показался лишним и ярким свидетельством невыносимости и безнадежности.

Период примирения с действительностью у Анечки, как и у критика Белинского, оказался недолгим и сменился еще бо́льшими неистовствами.

Половодье чувств и инстинктов — как святых материнских, так и грешных половых, — затопившее Анечкино существование, оказалось еще менее совместимым с властью Советов, чем гул затихающих над безднами строчек и бормотанье окаянных стихов, переизданных «Ардисом» или «Имкой» и перепечатанных в четырех экземплярах «Эрикой».

— Это что же, моего Сашеньку эти гады будут так же мучить и шпынять, как моего Левушку?!

— Ну уж прям замучили твоего Левушку, кабанеет в самом придурочном месте, роман крутит с дочкой комдива! Да и недолго ведь уже осталось.

— Ну спасибо, Тимур Юрьевич. Утешили. Господи, ну что ж за идиоты кругом, ну сил ведь уже нет с вами со всеми!!

— Ну прости, прости, не подумал…

— Да идите вы!..

А тут еще по радио грянули совсем уж мучительные «Самоцветы»: «У нас, молодых, впереди года, и дней золотых много для труда! Наши руки не для скуки…» — и Анечка вспомнила Левин рассказ про сержанта Чиркина, который издевался над молодыми и заставлял их петь эту мерзость, печатая шаг на вечерней прогулке.

— А можно чуть-чуть потише сделать?

— Может быть, классику найти? — заволновался Григоров.

Анечке стало стыдно:

— Нет-нет, слушайте, ну что вы? Просто потише. А то ребенок…

Но ребенок, которому в будущем предстояло стать жертвою остроумия сержантов и вообще тоталитаризма, выронив пустышку, сладко спал, и ни мамины антисоветские опасения, ни дедушкины милитаристские надежды (суворовское училище и так далее) не имели пока к нему ни малейшего отношения.

А мама смотрела в открытое окно «Волги», хотела, но не осмеливалась закурить, вовсю предавалась греху уныния и не находила никакого утешения в милых моему сердцу пейзажах.

Лето только-только перевалило за две трети, но уже заметно одряхлело и обносилось, травы и цветы на открытых местах пожухли и кое-где были уже сожжены какими-то дураками, и утомленное солнце все сокращало и сокращало себе рабочий день, и дожди давно уже были не радужные и громокипящие, а какие-то занудные и никчемные, и первые чешуйки сусального золота украсили уже купола дерев и дорожки под ними, и гроздья рябины стали настолько оранжевыми, что в сумерках уже казались красными, да и чемодуровские поздние яблочки уже не сливались с зеленью, а, зарумянившись, провоцировали деревенскую мелюзгу на преждевременные набеги, и Сашкина знакомая белка уже запасалась на зиму продуктами, так же как и Корниенко, приносящий по выходным по две корзины грибов, а самые нетерпеливые и глупые деды уже начесывали дембельские шинели.

— Что же дальше? Неужто в ноябре все кончится?! — вопрошала бедная моя Анечка, как должен бы согласно моим амбициозным планам спрашивать и читатель, увлеченный и околдованный моим искусным рассказом, а ежели нет, то и хрен с ним, обойдусь, всегда ведь можно обозвать читательскую аудиторию тупой чернью и посоветовать ей смело каменеть в разврате и пойти прочь, какое дело мирному прозаику?

Утешение, конечно, жалкое и лживое, но ведь писатели и неизмеримо большего масштаба им баловались, а когда чувствуешь, что и так уже всех распугал, и стоишь, как дурак, перед пустым зрительным залом, ничего и не остается, как крикнуть: «Procul este, profani! Не очень-то и хотелось!..» — хотя лучше бы ты, читатель, у меня все-таки был, пусть и в минимальном количестве, на уровне, так сказать, статистической погрешности, ну чего тебе стоит, в конце-то концов? Ты ведь нынче не то чтобы уж очень избалован и взыскателен, не бог весть какую прелесть читаешь да похваливаешь! Большей частью ведь глупости и пошлости, а то и гадости! Ну пожалуйста, не стремись к нулю, ведь без тебя моим кустарным, аляповатым и кукольным героям не ожить и не выжить, да и мне самому, наверное, не поздоровится… С развратом ты уж сам решай, каменеть или воздержаться, а прочь не уходи, побудь со мною, как пел Василий Иванович маленькой Анечке… Ведь полкниги уже прочитал, жалко же бросать, а вдруг дальше интересно будет?..

Тут машина как затарахтит, затарахтит!! И встала.

Разбуженный Сашка заплакал, Анечка спросила: «Что-то случилось?» — а испуганный сержант сказал «Сейчас», выскочил, открыл капот, долго там копался, испугался еще сильнее, потом, подстелив старую замасленную шинель, полез под днище и стал чем-то стучать и скрежетать.

Аня тоже вышла из машины и, укачивая сына, поинтересовалась у елозящих кирзовых сапог: «Что-нибудь серьезное?» Григоров опять сказал «Сейчас» и продолжил греметь. Потом затих.

— Ну что?

Водитель медленно выполз и, глядя на дочь генерала с мольбой и ужасом, признался:

— Не понимаю, что такое… Все нормально было… Я проверял… Правда… Что ж теперь делать-то?

Аня, не сдержавшись, брякнула:

— Ну это я у вас должна спросить! — но, взглянув на григоровскую физиономию, устыдилась: — Ну не переживайте так! Ничего же страшного не произошло.

Страшного в этом действительно ничего не было, но что все-таки делать? Отъехали они уже километра на три, не меньше, бежать за помощью было далеко и долго, да и кому бежать? Не Анечке же с ребенком? А Григоров машину оставить не мог. Напоминаю, что ни мобильных телефонов, ни даже пейджеров в те баснословные года не было и в помине. Оставалось надеяться на попутную машину. А ее на этой дороге можно было полдня прождать.