Аня уложила успокоившегося Сашку на сиденье «Волги» и все-таки закурила.
— Вы папе только не говорите, хорошо?
— Да зачем я буду говорить? Я ж понимаю… — отвечал фраппированный такой неприличной вольностью сержант.
Через четверть часа проехал в сторону города замызганный стройбатовский грузовик, потом на мопеде какой-то чемодуровский патлатый ухарь. И тишина. Только бубнящее вполголоса радио (концерт по заявкам уже кончился) и какие-то неизвестные и неинтересные лесные птицы.
А тут еще Ане захотелось по-маленькому. Она долго стеснялась и крепилась, но все-таки не выдержала и, сказав: «Я на минутку. Вы за ребенком приглядите, пожалуйста», ушла далеко в ельник. Там было темно, душно и страшновато, но возвращаться Анечка не торопилась. Оправившись, она закурила и задумалась, прислонясь спиною к толстому, как в фильмах Роу, еловому стволу.
Думы, одолевающие генеральскую дочку, лучше даже сказать, обуревающие, были безотрадны и неотвязны. Уже прозвучавший вопрос «Что же дальше?», не обретя ответа, сменялся сакраментальным «Почему?», имевшим ответ, давно уже готовый и универсальный: «Потому что такая власть!» Но тут же с неизбежностью возникал следующий проклятый вопрос — «Ну и?», на который ответа у Анечки не было, потому что ответить на него способен только тот, кто дочитает до конца и правильно поймет эту книжку.
Тяжело и обидно было Анечке. И брало ее, к сожалению, зло. Не будем забывать, что была она девочкой ужасно набалованной и смиряться не умела и не желала. Да и с какой, спрашивается, стати? И во всех ли ситуациях смирение и терпение должны почитаться добродетелями безусловными — это вопрос спорный, даже и для верующих христиан, если они действительно христиане, а не безмозглые подопечные отца Чаплина.
Из-за всех этих препон и запретов страсть наших юных героев, как вы догадываетесь, только крепчала и вскипала, наполняя их души до краев счастьем, страхом и ожесточением, так что ни для чего другого места совсем не оставалось.
Уже второе свидание на следующий день после описанного в предыдущей главе пикника показало, сколь это счастие хрупко и беззащитно. С самого утра наползли противные темно-серые тучи, а когда Анечка уже собирала в свою сумку еду, поражая Ларису Сергеевну лукулловым количеством съестных припасов и возмущая Степку («Ты чо, все пирожки взяла? Ни фига себе! А мне?» — «На, подавись!»), пошел дождь. Испуганное удивление соседки возросло еще больше, когда Анечка, покрывшись старой отцовской плащ-палаткой и не слушая никаких уговоров, отправилась-таки на озеро.
«Не придет, не придет… Не приплывет…» — шептала Анечка, налегая на весла и вглядываясь из-под капюшона в берег, мутно зеленеющий за пеленою не по-летнему холодного дождя.
Но Лева приплыл. Оказалось, что он давно уже прятался в кустах бузины, мок и мерз, проклинал злокозненные небеса и… хотел сказать «чуть не плакал», но чего уж там «чуть», плакал Левушка, плакал безудержно и зло, мешая теплые слезы с каплями дождя, уверенный, что нежная дочь генерала, конечно же, в такую шальную погоду не появится, и напрасно он одолжил у Фарида красивые полосатые плавки.
Но зато как сладко было пить горячий чай под плащ-палаткой, как быстро им стало тепло, а потом и жарко!
На Острова в тот раз они не плавали, смысла не было. Как уж они там, под плащ-палаткой, обошлись, я не знаю, некомфортно все-таки на дне-то лодки, но дело, как говорится, молодое, а юношеская гиперсексуальность бывает подчас невероятно изобретательна.
А потом целую неделю встретиться не удавалось вообще, а когда наконец встретились и приплыли, оказалось, что их место уже занято какими-то неожиданными туристами с двумя палатками. Бренчала гитара, мужики разводили костер, а в воде у берега купалась тетка с крикливыми детьми.
Анечка так взбеленилась, что стала почти что искренне возмущаться тем, что в непосредственной близости от секретных военных объектов находятся какие-то подозрительные и гадкие гражданские, и сказала, что пожалуется отцу, чтоб духу их тут не было! На что Лева резонно спросил: «Ты с ума сошла?»
— А чего они? — огрызнулась генеральская дочка, но потом рассмеялась и стала ласкаться и приставать.
Но гиперсексуальность гиперсексуальностью, а дюралевый катамаран в качестве алтаря Киприды все-таки не выдерживал никакой критики.
— Надо Машке сказать, — решила Анечка.
— Зачем? — перепугался Лева.
— Затем, что у нее библиотека, дурачок. И обеденный перерыв.
— Неудобно, Ань.
— Неудобно в этой жестянке корячиться! — отрезала решительная Анечка и в тот же вечер открылась лучшей и единственной подруге.
Машка выпучила глаза, как краб Себастьян из диснеевской «Русалочки», и выдохнула с восхищенным ужасом: «Да вы что?! Анька!!»
Она даже и не вспомнила о собственных мечтаньях-упованьях, так ее сразу же взволновала и увлекла эта секретная и умопомрачительно романтическая любовь. Роль кормилицы Джульетты не показалась ей унизительной и смешной, наоборот, лучшей наперсницы никогда не бывало ни у одной драматической героини, и, если когда-нибудь я действительно научусь писать прозу, какую хочу, — простую, строгую и действенную, такую смесь «Капитанской дочки» и Шервуда Андерсона, тогда я тебя, Машенька, сделаю героиней, а не этих красавцев и гордецов, которые о тебе все время забывают. И опишу я, например, как ты в десятом классе втайне от строгой подруги переписывала у Спиридоновой трогательное и глупое стихотворение и плакала:
…И вот удaрил гром оркeстрa,
вeсeлый, модный, с мeдной силой.
Я подошeл, поднявшись с мeстa,
К дeвчонкe, сaмой нeкрaсивой.
И зa одну минуту тaнцa
тaк много тaйн узнaл о нeй:
Онa умeeт улыбaться,
Кaк всe улыбкою своeй…
А Анечка случайно его увидела и долго высмеивала и издевалась, за что с нее на Страшном суде, наверное, взыщется, хотя стихи и впрямь дрянные и непонятно кому принадлежащие — похоже на Асадова, но вроде бы не он.
А по поводу библиотеки Блюменбаум оказался прав — неудобно. Настолько неудобно, что у них ничего и не получилось. Было ужасно душно, оглушительно скрипевший узенький диван был не многим лучше катамарана, и главное — прямо под окном весело матерились деды из роты связи, которых капитан Довнер, пойдя на принцип, послал рыть траншею, и в такой обстановке Левушка, как ни старалась его возлюбленная, потерпел полное фиаско.
Вернулись в лодку.
Но все это были, можно сказать, чисто технические проблемы, так или иначе решаемые, сложнее было с другим — с тайной и жгучей Левкиной ревностью. Ума у него, слава богу, хватало ничего у Ани об отце ребенка не расспрашивать, но не думать об этом не получалось. Представить себе, что его возлюбленная родила просто по глупости, он не мог, Сашка, без сомнения, плод большого и трагического чувства, ну а с ним эта невероятная женщина (в такие минуты Лева снова называл Аню «женщина»), с ним-то она просто так, от скуки или от отчаяния, наверное, пытается и не может забыть свою настоящую любовь и своего настоящего мужчину. Если б он поделился своими муками с Анечкой, она бы рассмеялась и поклялась бы, что настоящий мужчина как раз он, Лева Блюменбаум, а не тот трусливый говнюк.
Даже то, что Анечка кроме страсти и нежности проявляла (как свойственно всем любящим женщинам) материнскую, немного насмешливую заботливость и хлопотливость, чему взрослый мужчина только радовался бы, нашему мальчику казалось обидным и свидетельствующим о несерьезном к нему отношении.
А когда генеральская дочь, которая по самоуверенности ни к кому своего избранника не ревновала, стала выпытывать всю его сексуальную подноготную — когда, с кем и как — и, прослушав короткий и невеселый рассказ (Левушка, глупенький, и не подумал соврать!), умилилась, растрогалась и погладила его по голове, не надо ей было говорить жалостливо, как мама, а может, и бабушка: «Бедненький мой!» Да ты его еще Львеночком назови, дурында бестактная!
Лева отдернул голову и тут же понял, что движение это совершенно детское, смешное, как Анечка говорит, смехотворное и как бы подтверждающее, что так оно и есть, и должно быть, и будет — он маленький и жалкий, а она вон какая!
— Ты чего, Лева?
— Ничего.
— Правда?
— Правда… Ну правда, Ань, все нормально.
Но в последний раз он уже не сдержался.
Аня, как и многие другие интеллигентные и на самом деле не очень испорченные девочки, считала своим долгом называть вещи своими именами, то есть матом, и щеголять несуществующим цинизмом. Леву это коробило, особенно когда этими своими именами Анечка называла не только его причиндалы, но и свою нежнейшую, опушенную золотистыми кудрявыми волосками… ну понимаете.
— Ань, ну как ты можешь, ну зачем?
И Лева скрючился и поцеловал это униженное и оскорбленное матерщиной Анечкино место.
— Вот мне один знакомый говорил, у него грузинка была любовница, оказывается, в грузинском языке есть такие специальные слова для половых органов, не ругательные, а такие нежные, ласковые. Он мне говорил, только я забыл… А у нас только мат или медицинские термины…
— Ну еще срамной уд.
— Какой еще ут?
— Ну срамной уд, ты что, не знаешь? Так раньше он и назывался. И сейчас в литературе используется и обыгрывается. И Анечка продекламировала:
Срамным удилищем выуживал блаженство
Из тихих омутов фригидности, из бурных
Водоворотов нимфоманьи…
Лева хмыкнул и спросил:
— А кто это?
— Да не важно… Один непечатающийся поэт… А вот еще:
Из кожи лезет вон, выходит из себя,
Главу надменную вздымая к горним сферам,
Самодовленье духа истребя,
Явясь недолгой стойкости примером,
В багрянородном облике своем
Соединив черты плода и змия,
В промежный мрак стремясь, он острием
Нацелен все ж в пространства неземные!
Сей уд строптивый — двух господ слуга: