— Ну а кроме усов какие претензии?
— Претензии! Это у вас претензии!.. — Генерал помолчал и закурил девятую за этот вечер папиросу. — Ну а русского что, не нашлось?
— Что-что?.. Ах, вот в чем дело! Вот, значит, из-за чего ты взъелся! Ты, значит, в придачу ко всему еще и антисемит!.. Поздравляю!.. Русского не нашла!! А ты-то сам нашел?
— Ну ты мать-то хоть в покое оставь, деятельница! Сравнила тоже!.. И антисемитизм тут ни при чем!
— Антисемитизм и фашизм! — выкрикнула Анечка.
— Это ты отца фашистом назвала?! Отца?! — задохнулся Василий Иванович. Дрожащими руками он погасил папиросу и пошел на выход. Но в дверях, как водится, остановился и все-таки сказал: — Ну спасибо, доченька! Спасибо. Дождался… — и добавил совсем уж жалко и неумно: — Ну и целуйся со своим Блюменбаумом!
И поскольку Анечка именно этим и предполагала заняться, мы можем считать эту смешную фразу родительским благословением.
Но был ли Василий Иванович на самом деле антисемитом? По меркам нынешней наядренной политкорректности, может, и был. Нельзя отрицать, что относился он к евреям иначе, чем к представителям других национальностей из славной семьи братских советских народов, что смотрел он на них с опаской и недоверчивостью, а иногда и с усмешкой.
Уж очень они были какие-то непонятные. Про другие нации все ясно: вот добродушные и немножко смешные украинцы в вышитых рубахах поют «Ридна мати моя» и угощают кавунами и галушками, вот такие же белорусы — только в широкополых соломенных шляпах, вот кавказские и закавказские джигиты в мохнатых папахах, темпераментные и тоже немножко смешные, танцуют на цыпочках, размахивают кинжалами и наливают в рога искрометное вино, вот хлопководы Средней Азии — сбросившие паранджу белозубые девушки со множеством косичек и мудрые седобородые аксакалы — тоже, впрочем, немножко смешные; да в конце концов, даже белобрысые и флегматичные прибалты с янтарными сувенирами и рижским бальзамом были тоже понятными и немножко смешными. А уж какими смешными и милыми были оленеводы Крайнего Севера, ну прямо как дети!
В этом цветастом хороводе, который водили нации и народности вокруг русского Кремля, евреи были как-то не очень уместны, особенно после того, как стали уезжать и превращаться в израильскую военщину, истребляющую дружественных арабов. Нет, евреи, конечно, тоже были смешными, может быть, смешнее всех остальных, но как-то не так, не как милые дети, не как малые, требующие заботы и присмотра братишки и сестренки. Как пелось в «Кармен»: «Что за народ? Куда спешит?» И как так получилось, что этот спешащий народ сплошь состоит из интеллигенции и служащих? Кто когда видал еврея-фрезеровщика или сталевара? Кому посчастливилось встретить еврейку-крановщицу или свинарку? Почему так?
«У них даже и национального костюма нет!» — удивлялся в своем неведении Василий Иванович. Ну что бы надел еврейский мальчик, если бы участвовал в хореографической сюите «Дружба народов», где Степка благодаря своему носу представлял Кавказ и танцевал лезгинку (прямо скажем, неудачно) в сшитой мамой черкеске и с огромным деревянным кинжалом, обклеенным фольгой, а дочка майора Кима выступала даже два раза — сначала в халате и тюбетейке, а потом, быстренько за кулисами накинув шубку, изображала чукчу? Ну а в чем бы станцевал маленький Блюменбаум? В медицинском халате со стетоскопом? Во фраке концертном? Или, может, в комиссарской кожанке с маузером? Или в бухгалтерских нарукавниках и велюровой шляпе? (Про кожанку это я сам вписал, Бочажок такого не думал.)
Все это, как говорится, удивляло, и настораживало, и вызывало сарказм, но по большому счету никогда особо Василия Ивановича не занимало. Весь этот еврейский вопрос до злосчастной погони за Блюменбаумом не казался генералу важным и серьезным.
Может, потому что он, как Черчилль, не считал евреев умнее себя, может, потому что не так уж их было в армии много, а те, кого он знал, были толковыми и непьющими офицерами. Впрочем, искусством распознавания еврея, которое у многих русских доведено до виртуозного совершенства, Василий Иванович совсем не владел.
А в юности, когда советскому народу сообщили о злодеяниях убийц в белых халатах, Вася был изумлен и возмущен тем, что некоторые офицеры (да почти все!) стали говорить о евреях как о предателях, а политотдел двусмысленно помалкивал.
Мой папа, который тогда тоже был молодым артиллерийским офицером и служил, кстати, в тех же местах, в своем дневнике так описывает эти дни:
«20 января 1952 г.
В центре внимания всех людей раскрытие шпионской вред. группы врачей. В связи с этим слово „еврей“ все чаще на устах у людей. Малосознательные доходят и до антисемитизма. Сами евреи тоже напуганы, особенно в таких провинциях, как Шепетовка. Здесь раскрыта также группа работников магазинов, растрачивавших гос. деньги. Один из них, еврей, повесился. Это подлило еще больше масла в огонь. Вот уж действит. как в осетин пословице: „Волк был, не был, все равно он съел овцу“».
И когда Василий Иванович в последний раз виделся и выпивал с Ленькой Дроновым, речь тоже шла о евреях.
К тому времени они не виделись много-много лет. Леньку поперли со службы, когда Хрущев решил сократить непомерную Советскую армию. Командование было радо избавиться от этого «странствующего офицера». Так его называли в полку, потому что фраза Печорина «Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру!» стала у Леньки любимым и универсальным ответом на всякую претензию, так что однажды он, забывшись, выдал ее на партийном собрании части, когда разбирали его персональное дело по жалобе соблазненной и якобы беременной буфетчицы.
Вася счел увольнение друга несправедливым, даже ходил к командиру заступаться, но все было напрасно. Ленька после грандиозной отвальной уехал к себе в Прохладный и в общем-то неплохо устроился — в райкоме ДОСААФ. Поначалу они с Бочажком часто писали друг другу, потом реже, потом ограничивались поздравительными открытками. Как писал Симонов: «Увидеться — это б здорово! А писем он не любил».
В принципе, возможность увидеться была, Бочажки ведь часто бывали в Нальчике, но Ленька женился, и жена его никому не понравилась, особенно Василию Ивановичу, который, делясь впечатлениями с Травиатой, сказал: «Типичная прости господи! Да еще и некрасивая, и дура набитая!» Через несколько лет Ленька застал свою некрасивую дуру с каким-то командированным и развелся. Детей у них не было, Дронов остался один (к тому времени умерли и родители, и сестра), и странствующий офицер стал стремительно спиваться.
Когда Василий Иванович, уже командир дивизии, но еще не генерал, проездом в евпаторийский санаторий посетил друга юности, Леньку было трудно узнать. От былой воинской элегантности и галантности не осталось и следа. Бочажка встретил типичный ханыга, худое морщинистое лицо которого странно контрастировало с покатыми бабьими плечами и выпирающим из несвежей рубахи животом. Только идеальная выбритость этого пожеванного лица напоминала прежнего дамского угодника и растлителя буфетчиц. Но не это поразило Василия Ивановича — все мы не молодеем, и годы никого не красят. Но запах! И от самого Леньки, и от всей этой терраски с давно не мытыми стеклами, и даже, как казалось гостю, от самой закуски на драной клеенке несло таким застарелым перегаром и еще чем-то настолько противным и грязным, что нашего чистюлю замутило. И от застольных речей хозяина его тоже подташнивало.
Даже не спросив для приличия о Травиате и о детях, Дронов с каким-то странным хихиканьем после первой же стопки заговорил о врагах, изгнавших его из ДОСААФа и даже теперь, когда он всего лишь вахтер автобазы, не оставляющих намерения его погубить. Поначалу он называл их сионистами, но к окончанию первой бутылки отбросил эвфемизмы и заговорил о жидах-правителях и сионских мудрецах.
— Ну и на хрен ты им сдался? — поинтересовался Василий Иванович.
— Тебе все шуточки, а дело-то, Вась, серьезное. Серьезное дело, Вась! Вот пока мы, русские дураки, за ум-то не возьмемся, они и будут на нашем горбу жировать! Ты подумай, Вась, ты не смейся! Вот погоди! — Ленька нетвердой походкой устремился куда-то вглубь дома и вернулся с толстенной пачкой машинописных листов: — Вот ты почитай!
— Да не буду я твою херомантию читать!
— Не херомантию, Вася, не херомантию! Член-корреспондент Академии наук!
Чем больше Ленька пьянел, тем более глобальными и запутанными становились планы жидомасонства.
— Что ж они у тебя и Ленина убили, и царя?
— А как же?! И Сталина, Вася! И Есенина с Маяковским!
— И тебя убить хотят?
— Дурак ты, Васька! Был дураком и остался! — обижался ненадолго Дронов, но потом снова горячо, торопливо и все более бессвязно рисовал картину страшного мира, где простодушные русские люди, удушаемые щупальцами чудовищного спрута, спали вековечным сном, хотя в последнее время некоторые наконец пробуждались и обнажали оружие для священной битвы.
Бочажок брезговал Ленькиной закуской, поэтому сам быстрее обычного охмелел и помрачнел. Он глядел на друга далекой и хорошей юности, и непривычные думы о тщете и бренности всего сущего самопроизвольно возникали и клубились в тяжелой башке.
Но когда Дронов дошел до изобретения жидами кефира, в котором, как всем известно, есть алкогольные градусы, и это для того, чтобы русские младенцы вырастали алкоголиками, Василий Иванович, уже не скрывая отвращения, спросил: «Тебя тоже жиды споили?» — и покинул Леньку Дронова навсегда.
«Бедный Лёньчик!» — сказала, выслушав рассказ мужа, Травиата Захаровна. И должен признаться, у меня он тоже вызывает не возмущение и тем более не ненависть, а едкую и бессильную жалость. Может, потому что я, как писал Блок в стихотворении «Перед судом», немного по-другому, чем иные, знаю жизнь его, потому что когда-то он меня умилял, и смешил, и даже бывал образцом для подражания. Он ведь просто хотел понять, почему же все вот так херово сложилось и у него самого, и вообще в стране, должно же быть объяснение? И, будучи дурачком и невеждой, поверил на слово плохим людям, которые, впрочем, тоже были глупы и невежественны.