А 15 января от Ани и Левы пришла запоздавшая новогодняя посылка со струнами для бас-гитары, пластинкой «Czervone Gitary» и магнитофонными бобинами, которые Степка сразу завел и был страшно разочарован, потому что это был какой-то немецкий хор, исполняющий «Stabat mater», Лева в разговоре с Василием Ивановичем обмолвился, что, на его взгляд, у Перголези эта секвенция грубее и дешевле, чем у Гайдна, на что генерал иронически хмыкнул, но потом признался, что этого сочинения венского классика не слышал, вот зятек и записал для него.
Генерал был растроган, но благодарил почему-то не Леву, а Анечку и постоянно отнимал у Степки магнитофон, чтобы слушать эту божественную музыку, не подозревая, что она божественная и в том смысле, в каком он называл божественной старуху Маркелову, потому что немчура пела приблизительно так:
Мать Скорбящая стояла
И сквозь слез на Крест взирала,
Где был распят Сын Ея…
Может, и хорошо, что Василий Иванович не понимал слов, а просто наслаждался и успокаивался. Он ведь по своей коммунистической дикости считал, что религиозное содержание вредит универсальности и вечности музыкальных форм, так же точно, как славословия Сталину портят ораторию Шостаковича «Песнь о лесах».
Вот и закончить бы нам нашу песню на этой оптимистической и божественной ноте, пусть бы генерал дослужил спокойно, сколько там ему осталось, и вышел бы на пенсию, а Анечка бы растила сына и читала ему Чуковского, Лева бы закончил институт и работал младшим научным сотрудником, а потом и старшим, Сашка бы вырос и стал, на радость деду, музыкантом, виолончелистом или пианистом, но не тут-то было!
Тут этого не было и не могло быть.
Через четыре месяца от Анечки пришло письмо. Распечатав его, генерал обнаружил фотографии Сашки с каким-то плюшевым уродом, кажется, ослом. Василий Иванович полюбовался внуком и стал читать:
«Здравствуй, папа.
Прости, что долго не отвечала на твое письмо, никак не могла собраться с духом, мне и сейчас не по себе, как представлю, как ты будешь это читать. Я знаю, что это письмо тебя расстроит и рассердит. И все-таки попытайся и меня понять и принять то, что я скажу, спокойно. Ты давно уже знаешь, что наши взгляды на жизнь в этой стране, мягко говоря, не совпадают, нет смысла спорить, мы не сможем друг друга переубедить (потом было зачеркнуто: я прошу только одного и), но мы можем и должны уважать друг друга. Короче говоря, мы с Левой решили эмигрировать в Израиль. Родители его уже уехали. Чтобы нас выпустили, нужна твоя подпись, что ты не имеешь претензий. Если ты согласен, напиши, пожалуйста, сразу, чтобы мы выслали нужные документы. Ну а если нет, что ж, ничего не поделаешь. Но я прошу тебя, пожалуйста, у нас просто нет другого выхода, я не хочу жить в этой стране, под этой властью и чтобы мой сын здесь рос, и, если останусь, будет только хуже. Если не хочешь, чтобы я была всю жизнь несчастной, — подпиши эти дурацкие бумаги, я прошу тебя, папа!
Буду ждать твоего ответа и молить Бога, чтобы ты согласился.
До свидания.
Еще раз прости и постарайся нас понять,
Аня
P.S.: Посылаю Сашкины фотки. Он очень смешной и большой хулиган, этому зайцу он уже два раза отрывал ухо. Лева передает тебе привет».
Василий Иванович решил, что он спит и видит кошмар, или внезапно сошел с ума, или это какой-то непонятный ему молодежный юмор, и он снова и снова перечитывал это невозможное в нормальном дневном мире письмо.
Особенно этот постскриптум! Он был откровенно издевательским и безумным, вам, наверное, тоже так показалось. А Анечка-то его в последний момент приписала, как раз чтобы хоть чуть-чуть смягчить наносимый удар, чтобы выказать, так сказать, теплоту чувств. Ну не дура ли? Извиняет ее только то, что эти чувства — ужас и жалость — так ее истрепали, пока она обдумывала и писала роковое письмо, что никакого трезвого ума и твердой памяти у нее не осталось.
Ну что, товарищ генерал? Что мы теперь напеваем?
Тут Риголетто со своими куртизанами будет, пожалуй, слабоват, тут уж скорее жаждущий крови индус-фундаменталист проклинает свою Лакме, спутавшуюся с английским колонизатором, а может, вообще вагнеровский Вотан прозревает гибель богов, и казнит жестокою казнью, и отвергает на веки вечные взбунтовавшуюся дочь — валькирию!
Генерал два дня и три ночи писал ответное письмо, писал и комкал, писал и рвал на клочки. Да и что тут можно было сказать? Какими словами выразить?
Он поехал в город (из поселкового отделения связи посылать, на радость сплетникам, такую телеграмму генерал не хотел) и, макнув корявое перо в казенную непроливайку, написал, продирая бланк, свой ответ изменнице Родины.
И полетело генеральское слово над полями да над чистыми, над лесами дремучими, над артериями водными и пунктами населенными…
Вот тебе, доча, мой сказ:
«СКАТЕРТЬЮ ДОРОГА ТЧК ПОДПИШУ ОДНИМ УСЛОВИЕМ ЗПТ САША ОСТАНЕТСЯ СО МНОЙ ТЧК ОТЕЦ»
Книга третьяВ конце концов
Глава двадцать вторая
…Девиз на его щите изображал молодой дуб, вырванный с корнем; под ним была надпись на испанском языке: «Desdichado», что означает «Лишенный наследства».
Анечка говорила правду — советская власть действительно лишила Василия Ивановича родителей. Но и генерал ведь не врал — время и в самом деле было такое.
Одуревший от безнаказанности Сталин назвал начало своей коллективизации-индустриализации «великим переломом», Солженицын уточнил: «Хребта!» — а нам остается только констатировать, что травма эта оказалась несовместимой с жизнью русского крестьянства и, кажется, самой России.
Некоторые говорят: «Сама виновата!» — и в определенном смысле они, разумеется, правы, как в песне поется:
Не ходи на тот конец,
Не водись с ворами!
Рыжих не воруй колец —
Скуют кандалами!
Что ж тут возразишь? Да, повелись с ворами, на чужой каравай раззявили рот, Моисеевы скрижали со всеми «Не укради», «Не убий» и «Не возжелай» расколотили вдребезги и вышвырнули, так сказать, на свалку истории, ближнего своего, и жену его, и детишек его уничтожали как класс и о хлебе насущном молили не Отца Нашего Небесного, а мелких и крупных бесов, ну и получили соответственно шиш без масла и хер без соли и от лукавого не избавлены по сию пору. Поделом вору и мука.
Все так, все так, но нас-то с вами учили же милость к падшим призывать, а не глумиться над ними, мы же вроде назубок затвердили, что нельзя Катюшу Маслову попрекать ее профессией, что и в Мертвом доме возможно духовное возрождение и даже после двойного убийства, нам-то ведь сам Бог велел помнить, что Павел Иванович Чичиков, уж на что нечистая сила, а во втором томе должен переродиться и стать человеком, и вот тут мне впору возопить, как старец Зосима: «Сие и буди, буди!» — но нет уже на это никаких сил, и тьма внешняя и внутренняя застит свет.
И то, что у раскулаченных Бочажков среди разграбленного колхозниками добра были и вещички из точно так же разграбленной до этого помещичьей усадьбы, даже велосипед, описанный в стихотворении Годунова-Чердынцева, это ведь не повод для злорадства и дешевого морализаторства, скорее уж для неизбывного ужаса, как и то, что отец Василия Ивановича, до того как стал кулаком, служил в Красной армии, геройски брал Перекоп и потом участвовал в тех самых расстрелах, о которых свидетельствовал Шмелев и которыми Анечка попрекала несчастного Михалкова.
Этот великий сталинский перелом из всей семьи Бочажков пережил только маленький Вася, мать и сестренка умерли от голода и холода еще в дороге, в телячьем вагоне, дед скончался через месяц с небольшим по приезде на место назначения, отец и старший брат после этого бежали и сгинули в тайге, так же как и тысячи других спецпереселенцев, даже и тех, кто никуда бежать не осмелились.
А Василий Иванович жизнью своей генеральской обязан тому счастливому обстоятельству, что целину в их деревне подымали и колхоз учиняли вовсе не такие принципиальные и пламенные большевики, как Макар Нагульнов, или застенчивый дядя Захар из сериала «Тени исчезают в полдень», или задумчивые платоновские убийцы со своим медведем-молотобойцем.
Местная советская и партийная власть состояла, слава богу, из обыкновенных деревенских лодырей и пьяниц, больше похожих, если брать все тех же «исчезающих теней», на отрицательного героя по кличке Купи-продай и приводящих в отчаяние сознательного и кровожадного пролетария-двадцатипятитысячника, присланного из Ленинграда.
Благодаря этим лоботрясам и головотяпам матери удалось перед самым раскулачиванием отнести младшенького Васятку в соседнее село и сдать на руки тетке.
Когда законы не только не святы, но буквально предписывают неукоснительное нарушение той или иной Божьей заповеди, тогда (о, как часто в нашей истории!) даже лихие супостаты-исполнители являются последней надеждой, а иногда и спасением.
Тетка Настасья была младшей сестрицей Васиного отца, непутевой, а потом и беспутной. Пятнадцати лет от роду весенней бурной ночкой эта оторва тиканула из дому и, не спросясь родительского благословения, выскочила замуж за Егорку Ватуткина, отъявленного охальника и озорника, первого драчуна и последнего голодранца. Со временем Бочажки, наверное, смирились бы и простили ее, но грянула Германская война, развеселого Настиного муженька забрали, и через год он пропал без вести. И тут соломенная (а может, и самая настоящая) вдовушка слезоньки горючие повытерла, горюшко веревочкой завила и пустилась во все тяжкие, прямо как с цепи сорвалась, предаваясь без стыда и без удержу той самой женской опрометчивости. А в последние годы и попивать стала.
Впрочем, ни подлой, ни жадной она не была и приняла племянника без долгих разговоров и уговоров, даже и не попрекнула тем, что родичи от нее все эти годы носы воротили, а вот как беда-то пришла, к ней и прибежали.