Генерал и его семья — страница 62 из 91

Был бы выбор, никто бы, конечно, такой шалаве сыночка бы не отдал.

Да поначалу-то вроде все не так уж и худо было. Первый день без мамки малец, понятное дело, проревел, но потом ничего, привык, стал забывать, он же совсем еще несмышленыш был, только однажды, уже через полгода, когда в гости к ним зашла баба из его родной деревни, Вася признал на ее ногах мамины ботиночки, привезенные когда-то отцом из Москвы, и опять расплакался, раскричался и никак не мог уняться, так что тетке пришлось его маленько прибить, что вообще-то она делала нечасто. Шолохов в «Поднятой целине» трогательно описывает, как радовались бедняки-колхозники, разбирая и примеривая одежду раскулаченных. А до этого комическая сцена — жадная кулацкая дочь напялила на себя несколько юбок, чтоб не делиться с трудящимися, сука такая. А у другого кулака жена гусыню не хотела отдавать, ухватила ее за лапки, вражина, а колхозный активист за шею тянет, так и разорвали! Вот же смехота! Михаил Александрович так и пишет: «Взрыв неслыханного хохота оббил ледяные сосульки с крыши». Завидное все-таки чувство юмора у донских казаков и нобелевских лауреатов. О Шолохове мы еще, может быть, позднее поговорим.

Первое время жилось Васе совсем даже неплохо, одет, обут (мать всю его одежку — большущий узел — принесла и вместе с сыном золовке вручила), и напоен, и накормлен, даже и конфеты городские бывали на столе — теткины кавалеры приносили.

От этих кобелей не было отбоя, хоть в мешки их набивай, как Солоха. Почему Настасья пользовалась таким спросом, было непонятно — конопатая, курносая, да и немолодая вовсе, расплываться уже начинающая, и ходит всегда распустехой такой — смотреть ведь не на что! А вот поди ж ты! Была в ней какая-то чертовщина, что-то настолько влекущее и зудящее, что мужики и парни чуяли за версту и липли, как мухи на мед или на дерьмо, сейчас бы сказали — сексапильность, а тогда попросту матерились.

Но главной причиной относительно сытой жизни были не эти, как говорил Жеглов, кобелирующие личности, а лицо руководящее и материально ответственное — сам председатель колхоза. Однажды по пьяному делу согрешив с Настасьей, он так прикипел к ней бычачьей своей плотью и глупым конноармейским сердцем, что стала эта поблядушка Аспазией и мадам Помпадур его недолгого царствования, и такие ей предоставлялись блага и поблажки, о которых рядовые колхозницы и мечтать не смели!

А тетка еще и насмешки строила:

— Ой, бабоньки, тут ведь кому что, кому трудодни, а кому трудоноченьки! Думаете, легко? С таким-то боровом! Прям из последних сил выбиваюся! Да я, может, тут первая ударница-стахановка!

— Стакановка! — брезгливо сказала баба Саня, и так это прозвище за теткой и закрепилось, и Васю тоже стали звать Стаканов, но он пока не понимал и не обижался.

Так проходило время, шли дни за днями, красное солнце всходило из речных туманов и заходило в темно-синий лес, ветер гудел в трубе, шуршали мыши, жук жужжал, тетка блудила и пила, жена председателя ходила за много верст к колдунье, чтоб извести разлучницу, Васек потихоньку рос, однажды чуть не утонул, увязавшись за старшими пацанами на реку, играл с прыгучим новорожденным козленком у соседки бабы Сани, видел на задах змею, скорее всего ужа, но все равно страшно.

Все это Василий Иванович помнит смутно, отдельными кадрами, правда очень яркими и сжимающими сердце, а первое четкое воспоминание относится к началу совсем другой жизни, о которой генерал и рад бы забыть, да не получается.

В тот вечер Вася лежал на печи и ждал, когда председатель и тетка налакаются и уйдут в горницу (Настасья все-таки не весь стыд еще пропила и при ребенке никогда свои прелюбы не творила).

Вдруг в сенях раздался чужой голос, громкий, глумливый и гнусавый:

Ах, Настасья, ты, Настасья!

Отворяй-ка ворота!

Дверь распахнулась, и на пороге встал неведомый мужик.

Отворяй-ка ворота,

Ты пускай-ка сокола!

Тетка и председатель застыли с поднятыми стопками и уставились на пришельца.

— Это еще кто? — спросил властелин колхоза.

Настасья ответила не сразу и не очень уверенно:

— Эт, кажись, Егорка… Муж мой… Ты, что ль, Егорушка?

Да, это был ее муж, но какой же старый и страшенный! Лицо черное-пропеченное, корявый шрам половину лица так искорежил, что левого глаза почти и не видно, и вместо правой ноги — деревяшка, и под мышкой костыль самодельный.

— Черт! — чертыхнулся растерявшийся председатель, а перепуганный Вася поверил и заорал как резаный. Дядька и вправду был похож на нечистого. Даже изжив с годами деревенские суеверия, Василий Иванович продолжал почитать дядю Егора воплощением вселенского зла и олицетворением всей земной мерзости и нечистоты.

— Ох ты! Да ты никак мне сыночка родила? — сказал черт, подойдя к печке и глядя на орущего Васю. — Да голосистого какого!

— Племяш это.

— Ага. А эт дядя, видать. Здоров, дядя. Ну-ка плесни жертве империалистической войны и троцкистско-бухаринских перегибов!

Не дожидаясь, Егор налил себе сам и выпил один. Ухватил ломтик председательского сала и закусил. Налил еще.

— Да-а! Хорошо живется колхозному крестьянству под мудрым руководством товарища Сталина! Чо молчите? Хорошо, нет?

Председатель сказал:

— Хорошо… Ну я пойду…

— Вот это правильно, дядя, побаловался, и будя. Другим тоже охота в люботу поиграть, дурака попарить!

И запел, притопывая деревяшкой:

Гоп-стоп, Зоя! Кому давала стоя?

А я давала стоя начальнику конвоя!

Председатель засопел, но ничего не сказал и, не обернувшись, вышел.

— Бывай, дяденька! Привет от заключенных, но перекованных каналоармейцев!

Потом, уже под утро, Егор до крови избил тетку — не за измену, а за то, что не хватило водки, а за самогоном идти поздно было, никто не откроет. Племяннику тоже досталось, когда он полез заступаться. От боли и страха Вася описался.

Поначалу председатель продолжал по инерции покровительствовать своей Стакановке, да и Егор его пугал и шантажировал:

— Ты, начальничек, с мужней женой морально разлагался, принуждал к сожительству, за такие дела…

— Да кто ж ее принуждал?!

— Соловки по тебе плачут, начальник! Соловки!

Так и накаркал, дурак, на свою же пьяную голову. Вскоре за председателем и новым агрономом приехали на машине товарищи из райцентра и увезли их навсегда. Может, на Соловки, может, куда подальше, времена наступали серьезные, цацкаться с врагами никто не собирался.

Так закончилось в избе Ватуткиных беспечальное житье. Конопатая помпадурша с малым дитем и колченогим мужем сверзилась на самое дно голодной и беспросветной колхозной жизни.

Веселье кончилось, но пить стали еще больше и гаже. Пропили все, вплоть до Васиной одежки. Хлеба не бывало сутками. Васю жалела и подкармливала баба Саня, но она-то сама что за богачка?

Егор, как объявил с самого начала: «По субботам не работам, а суббота каждый день!» — так и держался этого правила, тетка, с утра похмельная, а к полудню пьяная, ни трудодней, ни трудоноченек обеспечить не могла, кто на такое польстится? Муж ее за это бил, она его тоже. Вася убегал к бабе Сане.

Когда баба Саня уезжала (за ней приехал военный зять), Вася провожал ее до станции и плакал. Военный подарил Васе три рубля и сказал: «Знаешь, какой лозунг был у Макаренко? Не пищать!» Ватуткин эти три рубля отнял.

Пищать было бесполезно.

Размышляя над ранним детством нашего героя и учитывая обстоятельства времени и места, мы приходим к неизбежному выводу: Вася должен был подохнуть от голода и грязи, в лучшем случае вырасти совершенным уродом. Каким чудом он выжил и стал образцовым, хотя и гонористым, офицером, мы не понимаем. Может быть, гены у Бочажков были настолько ядреными (хотя по тетке и не скажешь), а может, ангел-хранитель, приставленный к сироте, оказался особо расторопным и бдительным.

Но как бы ни ласкали мой слух христиански-андерсеновские нотки, зазвучавшие в конце предыдущего абзаца, их придется на время приглушить. Ну ни капельки не походил Васька Бочажок на кроткую англиканскую сиротку в работном доме или у Христа на елке.

Этот босой и нечесаный шкет, к семи годам научившийся, когда честным трудом, а когда и воровством или жульничеством, добывать себе пропитание, звереныш, которого даже станционная шпана после нескольких столкновений уважительно называла психическим и не трогала, если и был похож на какого-нибудь книжного героя, то уж скорее на Гекльберри, а больше на Маугли: с волками жить — по-волчьи выть.

И, уж конечно, Васька не стал бы, как Блаженный Августин, сокрушаться и каяться из-за украденных груш, тоже мне грех! Где б только те груши найти! Тут картошки с моркошкой поди поищи!

И главное — возлюбить или хотя бы оставить в покое врага своего он был решительно неспособен. Васек скоро понял, что Ватуткину на его деревяшке за ним не угнаться, и стал мстить — безжалостно и изобретательно. Жизнь Егора превратилась в вязкий кошмар. Не унывавший нигде и никогда: ни в немецком плену, ни у батьки Махно, ни на Соловках и Беломорканале, — Ватуткин чуть не плакал от проделок этого мелкого гада. То в махорку сушеных и перетертых овечьих какашек подмешает, то человечьими какашками единственный сапог начинит, а уж дохлым кошкам, и крысам, и живым жабам, и ужам Егор и счет потерял. И еще Настасья, дура, хохочет, смешно ей!

Но однажды оборзевший Васька учинил такое, что и тетке стало не до смеха. Ватуткину в тот день подфартило: отвлекая кузнеца лагерными и фронтовыми байками, Егор стибрил три подковы и еще какую-то полезную железяку и обменял на станции на целую литровую бутыль самогонки. Он тут же на месте попробовал — чистяк, аж жжется! Принес домой, садятся с Настюхой за стол, слюнки текут, только налили по первой, и тут, как вихрь, врывается Васька, хвать бутыль и был таков! Они даже не поняли сначала, что такое произошло. Опомнились, ринулись в погоню, а Васька стоит метрах в десяти, кривляется: «Не меня ли ищете, дяденька?» — и бутылью, гаденыш, трясет. Они к нему, а он отбежит подальше и опять дразнится. Так по всему селу, на потеху добрым людям, гонял он их, пока самому не наскучило. А тогда уж утек в лес, и поминай как звали. Вернулась бутыль на станцию и обменялась на хлеб, картоху и кусочек сала.