Генерал и его семья — страница 64 из 91

Гулькин тогда достал из буфета хлеб (почти целую буханку!), поставил перед гостем кастрюлю с холодной картошкой, полил ее постным маслом и открыл рыбные консервы. Вася съел все и выскреб горбушкой томатный соус.

— Силен ты жрать! — улыбнулся хозяин, уже не казавшийся Васе таким уж глупым.

А когда Гулькин сыграл на баяне того самого «Соловья» Алябьева и «Прощание с Родиной» Огинского, Бочажок, впервые слышащий такие чистые и гармонические звуки, уже глядел на своего художественного руководителя разинув рот и, развесив уши, слушал о светлых перспективах, которые открываются перед талантами из народа.

Потом Гулькин опять сыграл начало «Соловья» и попросил Васю повторить. Со второго раза получилось тютелька в тютельку. «Ну надо же! Ну молодчина же ты какой! Ну талант! Настоящий талант! Самородок!» — восторгался Гулькин, и Васе было приятно и радостно.

Через неделю у них уже был готов концертный номер. Правда, не «Соловей», а песня «Полюшко-поле», но с красивыми, замысловатыми вариациями.

Дебют Васи состоялся на концерте художественной самодеятельности после торжественного собрания, посвященного теперь уже и не припомнишь чему, обещали после собрания кино, но не привезли, поэтому объявили концерт. Бо́льшая часть публики разочарованно разошлась.

Когда Гулькин закончил вступление на баяне и взволнованный Вася только-только начал свистеть, на весь клуб раздался голос Ватуткина:

— Свистни в хуй, там тоже дырка есть!

Мужики зареготали, бабы загалдели, Вася бросился со сцены, но был остановлен Гулькиным: «Начнем сначала! Что ты как красна девица!»

Из зала крикнули: «Давай, Васек! Не тушуйся!» Ватуткина прогнали.

И Вася, хотя и красный, как девица, совладал с собой, остановил дрожащие от обиды губы, восстановил дыхание и отсвистал свой номер без единой ошибочки! Наградой ему были аплодисменты немногочисленных односельчан и пьяные вопли тетки: «Ох же ты мой Васечка, ох же ты мой голубчик, ох же ты сиротинушка моя горькая!»

Мечты Гулькина начинали сбываться. В следующий раз, в клубе железнодорожников, успех был полный. В газете «Знамя Октября» появилась непохожая Васина фотография. Потом их отобрали на районный конкурс школьной самодеятельности. Но тут встала со всей остротой проблема сценического костюма для Васи. В таких лохмотьях и обносках выступать перед городской аудиторией было немыслимо. Варвара Аркадьевна, с которой Вася давно помирился, взялась ушить чесучовую толстовку Гулькина и старые, чуть-чуть траченные молью, но еще вполне крепкие габардиновые брюки. С обувью было сложнее, уж больно маленькие ноги были у Васи, а у Гулькина — несуразно большие, но Варвара Аркадьевна и тут выручила — дала старые ботинки своего сына. Они были тоже велики, как у Чарли Чаплина, но привередничать не приходилось. К тому же Гулькин пообещал: «Если пройдем на областной смотр, купим тебе новые штиблеты!» Ну и пришлось баянисту раскошеливаться, Вася высвистал им первое место! Как же он любовался и гордился новыми блестящими башмаками, хотя непривычным ногам было мучительно.

В первый день областного конкурса выступлений не было, с утра участников размещали в общежитии ткацкой фабрики, девочкам освободили три комнаты, а для мальчиков уставили железными кроватями актовый зал. Выдали постельное белье, Вася растерялся, не знал, что делать с наволочкой, стеснялся спросить. Обед в заводской столовой Бочажку ужасно понравился, особенно кисель. Потом была экскурсия по городу с заходом в краеведческий музей, где больше всего запомнился макет бронепоезда с маленькими красноармейцами, от которого удирали на маленьких лошадках беляки с золотыми погонами. И еще маузер и шашка легендарного комиссара Лапиньша.

Вечером их повели слушать оперу «Евгений Онегин».

Областной театр оперы и балета нам бы показался жалким и смешным: потускневшая позолота, протертый плюш, пыльный бархат, необъятная, но на две трети темная люстра, — а очарованному Васе все это обшарпанное великолепие предстало пугающе прекрасным сказочным дворцом, истинным, как выразился Гулькин, храмом искусства!

И первые же звуки оркестра потрясли младую душу и унесли его замершее сердце в звенящую даль. «Мама ро́дная, мама дорогая, ой, мамочка!» — шептал в темноте Вася, как будто музыка уже усыновила его.

Потом на некоторое время возник интерес не совсем музыкальный — Вася все ждал появления львов, о которых пели Татьяна и Ольга и которые слыхали певца любви и, видимо, должны были как-то на это пенье отреагировать.

Но вместо них появились крестьяне и запели печальное и прекрасное:

Болят мои скоры ноженьки

Со походушки.

Болят мои белы рученьки

Со работушки.

Потом это часто пел, чтобы насмешить жену и дочку, капитан Бочажок, вернувшись со стрельб и снимая в прихожей сапоги.

Онегин был в цилиндре и жирный, как капиталисты на карикатурах. Было непонятно, что в нем нашла задумчивая Татьяна.

А вот Ленский, хотя тоже не худенький, но замечательно кудрявый и черноокий, сразу Васе полюбился, и когда он, такой одинокий и траурно-черный на белом снегу, такой обреченный под падающими огромными снежинками, запел:

Куда, куда, куда вы удалились,

Весны моей златые дни?

Вася понял, что сейчас разревется от восторга и скорби.

Что день грядущий мне готовит?

Его мой взор напрасно ловит:

В глубокой мгле таится он!

Нет нужды; прав судьбы закон!

Вася тихонько заплакал и взмолился, чтоб это никогда не закончилось, чтобы длилось и длилось всю жизнь:

Паду ли я, стрелой пронзенный,

Иль мимо пролетит она,

Все благо; бдения и сна

Приходит час определенный!

Благословен и день забот,

Благословен и тьмы приход!

Когда пронзенный Ленский пал, Вася вскрикнул от боли, и Гулькин возмущенно двинул его локтем.

Бочажок был потрясен также и тем, что Онегину никто не отомстил и что этот убийца хотя и пропел в конце «О, жалкий жребий мой!», но так и остался безнаказанным. Вася до конца надеялся, что нежданно войдет муж Татьяны, застанет Онегина на коленях перед своей женой и покажет ему, где раки зимуют. Генерал же все-таки.

Когда вышли из театра и Гулькин спросил: «Ну как тебе? Понравилось?» — переполненный до краев Вася даже не знал, что сказать, только кивнул.

Гулькин поехал в гости к знакомым, велев хорошенько выспаться — завтра они выступали.

Вася уже лежал, вспоминая и исполняя про себя арию Гремина и куплеты Трике, когда с наглым шумом возвратились «Коробейники», куда-то после ужина сваливший в полном составе детдомовский ансамбль народного танца. Танцоры были выпивши, хохотали и матерились. Самый старший, рыжий и долговязый, запел фальцетом, поразительно похожим на голос дяди Егора:

Куда, куда вы удалились?

Пошли в сортир и провалились!

Вася не знал, что такое сортир, но понял, что издеваются над павшим на дуэли Ленским.

— Замолчи! — крикнул Вася, вскакивая с кровати.

Рыжий радостно посмотрел на Бочажка и обратился к своей свите:

— Ребя, эт чо — человек или насрано?

Коробейники в предвкушении загоготали.

— Заглохни, гнида! — ответил отважный и негодующий Вася и приготовился биться не на жизнь, а на смерть, но самый маленький коробейник уже успел скрючиться сзади у его ног, и рыжему оставалось только толкнуть нашего героя, и он полетел вверх тормашками и исчез под кучей орущих врагов.

Ему выбили зубы — два верхних резца.

Впрочем, и без этого такими распухшими и разбитыми губищами было невозможно исполнять «Жаворонка» Глинки, разученного к конкурсу. С карьерой художественного свистуна было покончено.

Вася не сильно расстроился, ведь после звуков оркестра и пенья Ленского их с Гулькиным музыкальное творчество стало смешным и дурацким. Только Гулькина было жалко. Он даже решил вернуть купленные завклубом башмаки, но тот не стал с ним разговаривать и вскоре уволился и уехал.

Вася, конечно, сразу же по возвращении в село бросился читать «Евгения Онегина». И каково же было изумление, разочарование и возмущение!

Ни следа волшебной музыки Чайковского в этих пронумерованных римскими цифрами строчках не было! Прекрасный Ленский появлялся вообще только во второй главе! И Пушкин его, кажется, не особенно жалел и даже посмеивался над ним. И столько всякой ненужной чепухи: панталоны, фрак, жилет, гм! гм! читатель благородный… Глупость какая-то!

Позже Вася узнал, что хваленый Пушкин точно так же испортил и «Пиковую даму», и даже «Руслана и Людмилу»! На офицерских застольях лейтенант Бочажок любил к месту щегольнуть цитатой: «Друзья! Как писал Пушкин:

За благом вслед идут печали,

Печаль же — радости залог.

Природу вместе созидали

Белбог и мрачный Чернобог!»

А когда стал читать Анечке «Руслана и Людмилу», оказалось, что ничего подобного Пушкин и не писал, а болтун Дронов уже на политзанятиях эту философему Баяна зачитал и объявил, что здесь Александр Сергеевич с гениальной прозорливостью предчувствует марксистско-ленинскую диалектику и закон единства и борьбы противоположностей.

А мне вот интересно, куда смотрела свирепая духовная цензура Николая Палкина и почему Глинке и Ширкову было позволено распространять в православном царстве сии зороастрийские лжеучения?

Забавно, что по поводу «Евгения Онегина» у меня с моим генералом наблюдается некое зеркальное, перевернутое сходство, во всяком случае идеальная симметрия.

Когда я (к моему стыду, довольно поздно) впервые от начала до конца прослушал оперу «Евгений Онегин», я был изумлен и возмущен издевательством Чайковского над пушкинским романом, над самым лучшим, что вообще есть в русской культуре!

Я даже не удержался и грязно, как подполковник Пилипенко, обозвал Петра Ильича и надолго потерял всякое желание слушать такие глупости и пошлости. И полюбил оперу только на старости лет, посмотрев посредством подаренного дочерью планшета «Волшебную флейту».