Генерал и его семья — страница 69 из 91

Эшелон, в котором он ехал на фронт, был атакован каким-то приблудным немецким самолетом, у которого и бомб-то не было, но пулеметная очередь прошила именно Васин вагон и попала именно в Васю. На этом боевой путь нашего героя завершился.

Конец войны и начало послевоенного периода советской истории рядовой Бочажок провел в госпиталях. Врачи сначала не верили, что он выживет, потом — что встанет с койки, потом — что сможет ходить без костылей, но упрямый и обозлившийся Вася смог.

И хотя генерал по всем писаным и неписаным законам являлся полноправным ветераном Великой Отечественной войны, сам он себя таковым не считал, на торжественных собраниях в День Победы не выступал и на уроки мужества в школу не ходил. И когда Травиата в одну из первых встреч спросила, где он воевал, Вася насупился и буркнул: «Нигде», даже не упомянув о том, что был смертельно ранен, и о том, какие муки ему пришлось вытерпеть.

И когда в Тикси командир радиолокационного полка Бочажок услышал со сцены клуба знаменитое стихотворение Твардовского «Я знаю, никакой моей вины // В том, что другие не пришли с войны…» (читал его участник смотра самодеятельности старшина Капустин), внезапно почувствовал этот командир, что у него перехватило горло и наворачиваются бабьи слезы, так что пришлось выйти из клуба покурить. Пелипенко потом его укорял: «Нельзя же так! Всем скучно, но надо же терпение иметь!»

— Это что — всё, что ли?

— Да нет, почему? Еще, даст Бог, будет и про Дронова, и про Травиату, и про Степку в Нальчике, и, наверное, про Тычка…

— Да я не об этом! Про войну ничего больше сказать не хотите?

— Про войну? Да вроде бы нет, не планировал ничего такого…

— Браво, Тимур Юрьевич! Ай, браво! Изумительная сдержанность! Никакой тебе фальсификации истории и пересмотра результатов, никакого литературного власовства, хоть на сайте Военно-исторического общества вывешивай…

— А, вы об этом…

— Об этом, об этом! О трусости и потакании…

— Господи! Да что ж такое?! Да вы же не лучше подполковника Пилипенко! Что вы тут идеологическую проработку мне устраиваете? Ну не был Василий Иванович в штрафбате, и в СМЕРШе не служил, и немок не насиловал, понимаете? И кур во время блокады не жрал…

— А почему? Почему? Почему он у вас такой гладенький? Почему боитесь правду написать?

— Да какую правду?! Что Сталин нисколько не лучше Гитлера, что ли? Ну, не лучше, а может, и похуже, ну и что? Я ведь не про Сталина и Гитлера пишу, да черт с ними, в конце-то концов, вернее, они с чертом на веки вечные, ну и все! Аминь…

Но вообще-то, может, вы и правы: я и впрямь побаиваюсь этой темы, не в смысле Мединского и его молодцев, а просто боюсь… как бы точнее это сказать?.. Хамова греха боюсь. Знаете, я ведь даже в поэме «Сквозь прощальные слезы», где все периоды советской истории обесславлены, о войне сказал только вот это:

Спой же песню мне, Клава Шульженко,

Над притихшею темной Москвой,

Над сожженной врагом деревенькой,

Над наградой и раной сквозной!

Спой, мой дядя семнадцатилетний,

В черной раме на белой стене…

Беззаветный герой, безответный,

Как с тобой-то разделаться мне?

Не умею я петь про такое,

Не умею, комдив, хоть убей!

Целовать бы мне знамя родное

У священной могилы твоей.

Не считайте меня коммунистом!!

И фашистом прошу не считать!

Эх, танкисты мои, гармонисты.

Спойте, братцы. Я буду молчать.

Пой, гармоника, пой, дорогая.

Я молчу. Только пули свистят.

Кровь родная, я все понимаю.

Сталинград, Сталинград, Сталинград.

Сталинград ведь!! Так что же мне делать?

Плакать плачу, а петь не могу…

В маскхалате своем красно-белом

Пой, пацан, на горячем снегу.

Сын полка, за кого же ты дрался?

Ну ответь, ну скажи — за кого?

С конармейскою шашкой бросался

За кого ты на «Тигр» броневой?

Впрочем, хватит! Ну хватит! Не надо,

Ну нельзя мне об этом, земляк!..

Ты стоишь у обугленной хаты,

Еле держишься на костылях.

Чарка горькая. Старый осколок.

Сталинград ведь, пойми — Сталинград!

Ты прости — мне нельзя про такое,

Про такое мне лучше молчать.

Стишки, на мой нынешний вкус, плохонькие, но чувства автора выражают довольно точно, и чувства эти, несмотря ни на какое победобесие телевизионных главнокомандующих, нисколько не изменились… Кстати, Сережа Гандлевский уже тогда счел, что я увиливаю и потакаю. Может, он и прав, да наверное, прав, ведь на кухне с Ленкой или с Юликом в «Апшу» я мог на эту тему такое сказануть, что меня не то что власовцем, фашистом литературным впору окрестить, я ведь помню, как пьяный подполковник Дмитриев хвастался, что пленных немцев из ППШ положил, а отец мой его прервал: «Кончай давай! Ну что ты при детях…» — и про немок этих несчастных я читал, о них даже у Гюнтера Грасса, между прочим, написано, и про казаков, преданных англичанами, знаю, и хождения Бессмертных полков вызывают у меня тоску и отвращение, но все равно, все равно — не мне судить! Сталина и Шолохова — мне, а того, у кого враги сожгли родную хату и кто три державы покорил — нет, не мне… И медаль за город Будапешт на его груди как светилась, так и светится, хотя знаю я не хуже вашего, что было в том Будапеште в 1956 году… Ладно, продолжим.

Решение поступать в артиллерийское училище было продиктовано описанным выше комплексом воинской неполноценности и твердой Васиной решимостью в следующей войне поучаствовать как следует и отомстить за Эльзу Людвиговну. А богом войны, как учил товарищ Сталин, является именно артиллерия, и однорукий капитан, который в госпитале опекал Васю за то, что тот был ровесником и тезкой его погибшего сына, тоже советовал избрать этот род войск и увлекательно рассказывал о своей батарее и о том, каким грозным и смертоносным оружием является БМ-13, в просторечии «Катюша».

Курсантская казарма Васю потрясла до глубины души и восхитила. Разумеется, этот восторг нельзя сравнивать с впечатлениями от оперного театра, но все-таки и он тоже был эстетическим и духоподъемным. Сияющий пол, выровненные в струнку кровати и тумбочки, строгое единообразие подушек и одеял, а главное — чистота, чистота! Бедный Вася встретил ее впервые в жизни и полюбил с первого взгляда и навсегда! Ни соринки, ни пылинки! Все отдраено до блеска, все на своем месте, все красиво, лаконично и разумно. Во всяком случае на первый взгляд. А мундир! А новые сапоги! Это ж уму непостижимо, какое великолепие!.. Не стоит смеяться над нашим маленьким Бочажком — эта милитаристская эстетика даже Пушкина способна была увлечь и вдохновить своей однообразной красивостью и воинственной живостью в стройно зыблемом строю.

Конечно, очарованного казармой Васю (само здание, кстати, было и в самом деле красивое и старинное, до революции в нем тоже располагалось юнкерское училище) со временем с неизбежностью настигали мелкие и обидные разочарования, но они так и не смогли до конца изуродовать светлый образ его первоначальной любви.

Мы училищ военных не оканчивали и о жизни курсантов, тем более в сороковых годах прошлого века, имеем самые смутные представления. Но зато в нашем распоряжении имеются надежные источники — дневники моего покойного папы, курсанта Днепропетровского артиллерийского училища как раз в то самое время. Обращаемся к ним и узнаем много интересного и даже шокируещего о папиной личной жизни, о девушках, с которыми он встречался и расставался, читаем длинные выписки из их писем, а также из «Клима Самгина», «Отверженных» и из лирики Степана Щипачева, узнаем со всеми подробностями, как прошли каникулы в станице Черноярской и городе Орджоникидзе, но об училище не узнаем ничего. Разве что сетования на злонравие кобылы по кличке Балерина, вверенной моему папе, но описать эту ненавистную Балерину и объяснить, чем она заслужила его ненависть, он так и не удосужился, только пишет о своей радости, когда наконец перешли на мехтягу, но и этой механической тяге тоже не нашлось места на страницах дневника. Только к концу третьей тетради папа, очевидно, спохватывается, понимает, что ничего о жизни советского курсанта из его записей не узнаешь, и пишет следующее:

«26 февраля 47 года.

Дни текут, сменяя друг друга, однообразные и быстрые, похожие, как близнецы, как штампованные детали одной и той же детали — жизни.

В 6 ч. — подъем. Меня как к-ра отделения поднимают по „повестке“ за 15 мин. одеваюсь и умываюсь, заправляю койку до общего подъема. Наблюдаю за подъемом отделения. Затем физзарядка 15 минут. Зимой она пошла на самотек, но в последнее время жестко взялись за нее, и н-к физподготовки к-н Гурджиев (самый противный человек для всех к-тов) ежедневно заставляет выстраивать все училище, и под звуки оркестра мы на манеже выполняем утреннюю зарядку в 2 круга по 16 счетов. После чего пробежка по улице, причем зимой бегали, вернее шли метров 100, но теперь приходится бегать с км. На улице установилась ранняя весна, все растаяло, земля обнажилась, грязь и слякоть, весенние воды буйно текут вниз по Короленковской улице. Манеж в грязи и жиже. Поэтому за физзарядку и пробежку у многих к-тов намокают ноги, и затем целый день приходится сидеть, дрожа и проклиная всех. Сапоги у большинства уже износились, т. к. наш взвод получил их еще в апреле 1946 г., а получать новые через год, так что в весеннюю распутицу придется ходить с мокрыми ногами, зато лето в новых сапогах. Это какой-то абсурд, но это так!

С 6:25 до 6:40 заправка коек и туалет. Мл. к-рам эти 15 минут самые хлопотливые. Койки заправляют под одну линию, сотни раз выравнивают, иногда даже под шнур, подушки стоят как солдаты в строю: ровно и по „ранжиру“, простыни на одной линии, ни одной морщинки на одеяле. Все офицеры, старшина (в особенности), помкомвзв., мл. к-ры, специально выделенные два к-та с отдел. („заправщики“), кричат, поправляют, требуют „идеальной“ заправки. К ним еще присоедин. деж. по батар. и дневальные. Получается полная картина суеты и толкотни, из-за которой многие к-ты не успевают умыться.