Обычно об умирающих говорят: тает на глазах, но это метафора неточная, Травиата Захаровна скорее сгорала и обугливалась, темнела лицом, от которого остались только огромные врубелевские глаза и нос, тоже ставший огромным, и она глядела из копны своих полуседых волос удивленно и испуганно, словно какой-то мультипликационный галчонок или вороненок из гнезда.
Она уже не вставала, но Василий Иванович не понимал, как ей больно, пока однажды ночью она не закричала во тьме: «Вася! Вася! Я не могу больше! Я не могу! Васенька!»
Корниенко стал делать ей обезболивающие наркотические уколы (тогда еще не было таких садистских строгостей, как сейчас), и вскоре Травиата впала в забытье, никого уже не узнавала и целыми днями бредила, горячо и непонятно, по-осетински.
Степка плакал. Василий Иванович плакать себе не позволял, но вплотную приблизился к сумасшествию. Последующий рассказ покажет, в каком смятении и ужасе от собственного бессилия пребывал в эти скорбные дни командир дивизии.
Травиата Захаровна уже не бредила, лежала спокойно, не открывала глаза, только тихо постанывала и все повторяла:
— О, Хуцау, Хуцау… О, Хуцау, Хуцау…
По первоначальному плану Василий Иванович должен был, чтобы понять слова умирающей жены, призвать в качестве переводчика моего отца, полковника Запоева, который якобы был недавно переведен в Шулешму, в политотдел дивизии, и о котором мой герой знал только, что Юрий Кириллович по национальности осетин. Но, ближе познакомившись с Бочажком и полюбив его, я понял, что лучше им не встречаться, вряд ли бы они друг другу понравились, чересчур уж разными, а в чем-то и диаметрально противоположными были эти полковники.
Поэтому о том, что означает бесконечное повторение слова «Хуцау», Василий Иванович мог спросить только у Степки, тот ведь два года прожил у бабушки в Нальчике и после этого какое-то время хвастался знанием осетинского языка, обзывал Анечку «илгак» и «анадамаг», то есть «противная» и «бессовестная», и смешил маму идиомой «Хараги думаг!» — в буквальном переводе это ослиный хвост, а означает приблизительно «Черта с два!» или «Как бы не так!».
Когда Травиата Захаровна бредила и бесконечно с кем-то говорила на своем родном языке, зареванный Степка ничего разобрать не мог, но слово «Хуцау» он знал, так все время приговаривала Ревекка Лазаревна, и в первом тосте за осетинским столом это слово тоже присутствовало.
— Степ, что это мама говорит?
— Хуцау… Это ну как «Господи!», — сказал Степка.
— Господи?
— Ну бог. Господь бог…
— Она молится, что ли?
— Я не знаю…
Надо сказать, что к тому времени некоторые не в меру беспокойные и борзые советские граждане (в первую очередь зажравшаяся молодежь типа Анечки и меня) стали втихаря возвращаться к идеализму и поповщине. Оказалось, что удовлетворяться ответами Маркса-Энгельса на основной вопрос философии можно только под угрозой смертной казни, а поскольку таковой угрозы в рассматриваемый период уже давно не было, началось брожение умов.
И вот постепенно, сначала под воздействием Толстого-Достоевского, а то и вообще «Мастера и Маргариты» и рок-оперы «Jesus Christ Superstar», ну а потом и от чтения настоящей Библии, привезенной из загранкомандировок или сохраненной бабушками, стало, как в первые века, расти малое стадо, и Царь Небесный обходил, благословляя, если и не всю родную землю, то некоторые родные квартиры и бараки, и Благая Весть распространялась, перепечатывалась и ксерокопировалась, как самиздат, и чаялось грядущее торжество православия, и никому даже в кошмарном сне не могло привидеться, каким окажется это торжество, как легко смогут злобные дураки подменить Распятого за ны Бога на Его сусальную карикатуру, на Его обезьяну (прямо как в Нарнии!), и с какой готовностью воцерковившаяся Русь ответит на провокационный вопрос Соловьева: «Каким же хочешь быть Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа?» Ну конечно же Ксеркса! Нам подавай великого и победоносного Ксеркса, ну и патриотичного Варраву, и благолепного Каиафу, и мудрого государственника Пилата! На кой черт нам Избитый, Оплеванный и Окровавленный Бог! Мы же не баптисты какие-нибудь.
И бывают минуты, когда я вспоминаю пророчество Льюиса: «…против нас встанет истинный враг, и верность христианству будет стоить по меньшей мере мирского преуспеяния. Но помните: скорее всего, враг этот примет имя христианства (вероятно — с каким-нибудь прилагательным)». И я холодею и думаю: а вдруг это прилагательное — русская православная? Ведь к этому, судя по всему, и идет, ну не совсем по всему, но по многому: по телеканалу «Царьград», по истерике патриарха в Болгарии, по наглости Чаплина и Охлобыстина, по беснованию самозваных бесогонов и по словам богоизбранного президента, который у нас гарант не какой-то там Конституции куцей — не, зачем? — он нам рай гарантирует, а врагам, соответственно, вечную гибель!.. Может, скоро и любовь райских гурий призывникам пообещает…
Господи! Ну Господи! Избави нас от лукавого!.. Яко Твое есть царство, и сила, и слава во веки веков. Аминь.
Но до Василия Ивановича Благая Весть еще не дошла, а если бы и дошла, боюсь, он бы счел ее не благою, а глупой и вредной! Ну дикость же! В атомный век, в эпоху научно-технической революции, в эру, в конце концов, покорения космоса! Парадоксель! Типичнейший парадоксель!
Хотя дураком Бочажок не был, но то, что Гагарин на орбите не увидел никакой Животворящей Троицы, представлялось ему неопровержимым и окончательным доказательством небытия Бога. Впрочем, аргументы многоученого и многотиражного профессора Докинза, вознамерившегося лишить нас Создателя и развесившего в связи с этим на лондонских автобусах призывы «Хватит волноваться, наслаждайтесь жизнью!», ничем по сути не отличаются от этого гагаринского доказательства.
А Василия Ивановича понять можно. Он ведь из того советского поколения, у которого всякую мистику и метафизику выжигали каленым железом с младых ногтей. А потом загоняли под эти младые ногти диалектический и исторический материализм. А у Бочажка на это накладывались еще и другие детские травмы. Религия в его сознании была накрепко связана с бестолковой и бесстыдной теткой Настей, как, кстати, любая антисоветчина ассоциировалась с отвратительным Ватуткиным. Анечкин крестик эти устойчивые ассоциации пересилить, конечно же, не мог, да она его и недолго носила.
И только желанием ну хоть что-то сделать, как-то помочь, чем-то облегчить эту боль объяснялось неожиданное решение Василия Ивановича. Ну и временным помрачением рассудка, он ведь уже оставил надежду и вошел в непроглядную адскую сень, и никакого Вергилия, чтобы указать верный путь, рядом не было, оставалось брести наугад и на ощупь.
«Дался же ей этот Хуцау! Ну чего она? Чего она хочет? Что вдруг Бога вспомнила? Может, так просто? От боли просто… А вдруг… а что, если так уже напугалась и измучилась и со страху поверила в эти сказки… И что теперь? Ну ведь просит же о чем-то, а я, дурак, не пойму!» — думал Василий Иванович, а жена его умирала и все стонала и шептала: «О Хуцау, Хуцау…»
— Травушка, ну что ты? Ну что? Ну хочешь, попа тебе привезу? А? Привезу, а чо такого? У Маркеловой спрошу, как там что, и привезу. Вот и все! И будет тебе твой Хуцау… В конце-то концов… Хочешь?
Травиата не отвечала и продолжала мучительное бормотание.
Старуха Маркелова на нескладные вопросы Василия Ивановича сказала, что надо подать записку во здравие, а по-хорошему полагается соборовать болящую, только кто же батюшку сюда пустит?
Что такое соборовать, Бочажок не понял, но ему и не надо было, надо было поскорее начать действовать, что-нибудь делать уже, а не стоять, как беспомощный дурак, на коленях у смертного одра, у двуспальной венгерской кровати, где его Травушка принимает муку мученическую и молит о спасении несуществующего Господа…
Василий Иванович и поп друг другу не понравились. Увидав хмурого краснорожего полковника, вошедшего не перекрестив лба (слава богу, хоть папаху догадался снять), священнослужитель обомлел, подумал «Ну все!» и сотворил в душе Иисусову молитву. А полковник, приготовившийся встретить жирдяя из «Чаепития в Мытищах» или зловещего изувера из «Петра Первого» и «Ивана Грозного», вконец растерялся при виде какого-то очкастого шибздика, совсем молоденького, с жидкими хипповскими волосенками, козлиной бородкой и бегающими глазками. Тоже мне поп!
— У меня жена умирает… — сказал страшный полковник, а попик посмотрел на него в изумлении. — Мне сказали, что надо… — Бочажок прокашлялся и продолжил с холодным остервенением: — Что надо какой-то обряд провести, что-то с собором связанное…
— Соборование, — сказал поп.
— Да… Так вот… У меня к вам просьба. Можете со мной поехать и сделать это?
— Сейчас?
— Да. Можете? Это недалеко, рядом с Чемодурово, военный поселок, знаете?
Поп, оправившийся от страха и удивления, сказал, что ему надо собраться, минут десять, не больше.
Василий Иванович все думал, как на КПП будут таращиться на священника в его форменном головном уборе — как он там у них называется, тиара? — но поп поверх своего бабьего платья надел нормальную гражданскую одежду — рыжее пальтецо и серую кроличью шапку, совсем как у Степки. И портфель у него тоже был школьный, из потрескавшегося кожзаменителя.
Ехать было долго, и молчать всю дорогу было невежливо. Поэтому минут через двадцать Василий Иванович обернулся к своему странному пассажиру и спросил:
— А вы как священником стали?
— Я семинарию закончил.
— Семинарию?
— Духовную семинарию.
Василий Иванович помолчал и спросил:
— А это как считается, высшее образование?
— Да.
Василий Иванович не знал, о чем еще говорить, и задал вопрос совсем уж неуместный:
— А в армии служили?
— Нет.
— Понятно… У вас там что, военная кафедра была?
— В семинарии? Нет, что вы!.. — Попик подумал, что полковник в его ответе может усмотреть презрение к воинской службе и добавил: — Я до этого в МВТУ учился. Там военная кафедра была…