, которого Травушка, кажется, не читала, но полюбила за импозантную внешность.
И как Вася поначалу обижался на красавицу жену за то, что, как только появилась возможность, она стала покупать туфли на высоких каблуках, удивительная бестактность, и так ведь выше его, могла бы и сообразить, как это унижает мужское достоинство, но он из гордости об этом никогда не говорил, а потом привык и перестал обращать внимание. А Травиате Захаровне просто в голову не приходило, если б знала, отказалась бы, конечно, от этих шпилек.
Особенно жалко, что в беловую рукопись не вошло житье Степки в Нальчике у Ревекки Лазаревны в мифологизированном мною бабушкином дворе, заросшем по самую черепицу южной зеленью или преображенном за ночь недолгим кавказским снегом, и летний кинотеатр «Зеленый», в дощатых стенах которого были дырки и щели, и в них можно было бесплатно смотреть фильмы детям до шестнадцати, «Донскую повесть», например, с обольстительной Чурсиной. Мы с Сашкой Хвалько смотрели это кино сквозь одно отверстие, по очереди, и бессовестный Сашка уверял, что, когда была его очередь, показали все-все, даже на букву «П»! Я жадно приникал к расковырянной в стене дырке, но видел только мрачного артиста Леонова, нянчившегося с грудным младенцем.
И неодолимый, суеверный ужас, внушаемый хулиганами из Вольного аула, расположенного за речкой, в предгорье, их называли хазбатами, не знаю, что означает это слово. Интересно и странно, что русских в моем детстве в Кабардино-Балкарии звали (дразнили?) хохлами. Вот ведь как.
А однажды по тихой от июльского зноя улице Советской спускался пьяный мужчина и нес в авоське красные помидоры. У колонки он оступился и упал, да так неудачно, прямо на авоську. Сидя в пыли, пьяница долго разглядывал алое месиво, а потом сказал окружившим его насмешливым пацанятам, указывая на раздавленные помидоры: «Вот так вот и в жизни!» И все засмеялись, а я, хотя тоже смеялся, впервые был пронзен осознанием символического соответствия всего всему и красотою сопряжения далековатых идей.
И про вокально-инструментальный ансамбль «Альтаир» рассказать не получится, а ведь предполагалось, что ему будет посвящена целая глава, а то и две, потому что это я играл на той самой бас-гитаре, а мой покойный друг на ритм-гитаре и пел, а иногда и сам сочинял песни, но не очень популярные. В этом смысле удачливее был наш солист, Сережа Бессонов, чья композиция «Зимняя любовь» пользовалась у старшеклассниц большим успехом:
Вот наступила зима.
Падает хлопьями снег.
Ты мне сказала тогда,
Что зимней любви нет.
Но разве я виноват,
Что не встретил тебя весной?
Ты не хочешь меня понять,
Ты не хочешь побыть со мной.
И басовая партия, и, насколько я помню, гармония этого хита тимоновской средней школы были простодушно заимствованы из песни «Червонных гитар» «Не мув ниц»…
Заданный формат не позволит мне также с должной обстоятельностью ответить на вопрос, почему же при такой любви к музыке и при таком слухе Василий Иванович не выучился играть ни на одном музыкальном инструменте? Конечно, за пианино представить Бочажка трудно, а если все-таки представишь, картинка получится слишком уж юмористической, хватит, в конце концов, из моего генерала Петрушку делать, ну а говорить о гитаре вообще не приходится: к семиструнной он питал давнее отвращение из-за Леньки Дронова, а шестиструнную возненавидел из-за Степки и Жуков, но что мешало Василию Ивановичу выучиться и играть, например, на аккордеоне? Вот было бы ему утешение. Наверчивал бы себе полонез Огинского, и пассакалию Генделя, и «К Элизе», и «Ната-вальс», и другие пьесы из сборника «Любимая классика в простом переложении для баяна и аккордеона». Может, даже «Полет шмеля».
Да Бочажок и пробовал овладеть этим музыкальным инструментом, правда давно, еще в училище. У них в казарме был аккордеон, оставшийся от курсанта, погибшего по собственной дурости на учениях, еще до Васиного поступления. На нем никто не умел играть, хотя многие пытались, мучая нежный слух Бочажка. И вот он купил «Самоучитель игры на аккордеоне» и стал учиться. С клавишами на правой стороне он быстро освоился и скоро мог уже сам подбирать любимые мелодии, но кнопочки басов никак не давались. Нет никакого сомнения, что добросовестный и упрямый Вася вскоре преодолел бы эти трудности, но именно тонкий музыкальный слух, оскорбляемый нестройными и хриплыми звуками, вынудил его прекратить это издевательство над музыкой. Ну и то, что вся казарма это слышит и насмехается. Тут я его очень хорошо понимаю, я и сам в отчаянии оставил попытки научиться играть на аккордеоне, когда наша милая соседка сказала мне в лифте, что больше всего ей нравится, когда я исполняю «Естедей». А ведь я эту песню Жуков более-менее разучил только до припева, а дальше с басами все время путаюсь. А соседи за стенкой, выходит, все слышат, и можно себе представить, как им на самом деле это нравится и что они про меня говорят… А может, и сам инструмент у Васи был неисправен.
И много чего еще, кажущегося мне значительным и важным, останется в черновиках и фантазиях, но ничего не попишешь, надо с этим завязывать, а то получается, как в программе «Деньги» на телеканале «Дождь» (рекомендую, кстати, очень забавно и умно), там после титра «О чем мы вам не расскажем» начинают подробно и остроумно именно об этом рассказывать.
— А про собачку будет? — спросила Лена. Было непонятно, насколько она мне сочувствовала, выражения ее лица я различить не мог, были уже сумерки, только огонек сигареты, когда она затягивалась, освещал губы и нос.
— Тебе только собачка и интересна! — упрекнул я, как будто интересность моих персонажей и меня самого была чем-то безусловным, а отсутствие интереса было не моей бедой, а виной читательницы.
Мы сидели на террасе, не зажигая свет, Ленка пила черногорский «Вранец», а я мешал московскую водку с местным напитком «Коктой», мы глядели на теплую и темную землю и на быстро гаснущее оранжево-лиловое небо с двумя параллельными, уже расплывшимися следами улетевших куда-то самолетов и черными силуэтами соседских стогов.
Выставленные в открытое окно колонки закончили славить милосердие моцартовского Тита и негромко и томительно запели нам колыбельную Брамса: «Шля-афен, шля-афен!» Где-то во тьме лениво перебрехивались сербские собаки.
И восставшая из праха российская Софья Власьевна, и дивный новый мир Европейского союза были далеки и казались невероятны. Мы были в своем маленьком домике, чудом доставшемся нам, на своем клочке патриархальной чужой земли, который мы неумело, но старательно обустраивали, как совсем еще недавно Александр Исаевич Солженицын собирался обустроить нашу Родину.
Наступавшая ночь сулила смертным забвение печалей и отдых после праведных трудов, благолепие и благорастворение обволакивало и баюкало усталые тела. И только многомятежное и суетное писательское сердце не знало покоя и не давало его другим:
— А как ты думаешь, вставить из отцовского дневника про офицеров-гомосеков? Или это уж перебор?
— Я не знаю.
Глава тридцать первая
Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.
Летом 197* года в жизни генерала произошли события, которые к нашему сюжету прямого отношения не имеют и, быть может, покажутся слишком уж незначительными для страниц исторического романа, да и сам Василий Иванович, если бы его спросили, только усмехнулся бы и посоветовал нам в конце концов заняться чем-нибудь серьезным и полезным. Но мы полагаем, что усмешечки эти маскировочные, вызванные смущением и эмоциональным целомудрием, на самом же деле он с нами согласен: трудно переоценить значение случившегося в духовном развитии Васи Бочажка.
Поздно ночью, часа в два, возвращался он домой после празднования юбилея полковника Самохина в офицерском кафе. Настроение у Василия Ивановича было хуже некуда, как сказал бы Райкин, мерзопакостное. Ах, как чиста и прелестна была июльская ночь, как старалась она привлечь внимание генерал-майора, как заигрывала и кокетничала, но все было напрасно. Ничто во всей природе не могло рассеять душевного мрака: ни ветерок, овевающий озерной прохладой разгоряченное лицо, ни благодатная, сменившая пьяный гам и рев электромузыкальных инструментов тишина, подчеркнутая свиристеньем и пеньем какой-то птицы, может, даже и соловья, ни молоденький месяц, так похожий на улыбку чеширского кота, игриво склонившего голову набок (подозреваю, что это сравнение использовали уже тысячи литераторов, но оно все равно мне нравится).
Специфика профессиональной деятельности Василия Ивановича, непререкаемая значимость воинской службы, равно как и презрение к нытикам и слабакам, уберегали генерала от блоковского осознания бессмысленности всех дел, да и безрадостность уюта тоже не приходила на ум человеку, обретшему этот относительный уют не так уж давно. Смысл, вне всякого сомнения, имелся, и долг, как всегда, был свят и нерушим, и обязанности исполнялись неукоснительно, и все-таки и тем не менее подколодная тоска-кручина изводила Бочажка, и все чаще тень разочарования ложилась на его насупленное чело, и «парадоксель» в его устах звучал уже не строгим выговором за нарушение гармонии и порядка и не призывом к немедленному устранению недостатков, а скорбной констатацией несовершенства и абсурдности жизни.
А тут еще этот юбилей, эти нескончаемые и лживые тосты, сначала весельчака-тамады, а потом и самого велеречивого юбиляра, да и Бочажку пришлось говорить, куда тут денешься, и потная духота, несмотря на распахнутые окна, и теплая водка, и наваливающая ему на тарелку противного холодца расфуфыренная Самохина, и вид немолодых краснорожих офицеров и их баб, трясущих жиром под наглые и торжествующие звуки «Казачка»… Господи! Даже начштаба, нормальный вроде мужик, а тоже туда же — скакал и дрыгался, как умалишенный. Ну а потом, кто в лес, кто по дрова, запели популярные песни. Одуревший начштаба залез на сцену и в микрофон орал. А уйти нельзя… Особенно гадко прозвучала песенка крокодила Гены… «Почему я веселый такой…» Да потому что пьяный дурак, вот почему!