Генерал Иван Георгиевич Эрдели. Страницы истории Белого движения на Юге России — страница 27 из 39

[233]. П. Н. Врангель писал в воспоминаниях, что до сих пор не может понять, как такой документ, как «московская директива», мог выйти из-под пера генерала Деникина: все принципы стратегии в нем предавались забвению[234]. К сожалению, сам бывший главнокомандующий ВСЮР ни в одном из своих многочисленных трудов не дал исчерпывающих объяснений по поводу провала своего замысла.

Иван Георгиевич предстает со страниц своих записок как воин, военачальник и военный мыслитель. Там можно найти немало размышлений геополитического характера. Они не лишены логики и здравого смысла. Эрдели понимал значение происходящих на фронте событий. Его постоянно заботила судьба южнороссийского плацдарма Белого движения, и в марте 1919 года он издали, из Закавказья, наблюдал за боями на подступах к Дону:

«Отстоять бы Дон теперь от этого теперешнего удара большевиков. Если отстоят наши, то пойдет на улучшение, наверное, и даже, по-моему, здесь в Донецком бассейне и на Дону теперь разрешается вопрос Совдепов вообще. Украина у Совдепов не удержится, так как население, от которого выжмут и возьмут все, очнется, как оно уже очнулось в России. И тогда будет легче идти на север. В Донецком бассейне и на Дону теперь решается судьба наша – быть нам или не быть. Если вопрос даже затянется, то значит, нам быть, а если мы будем разбиты, значит, не быть. Может быть, и ошибаюсь я. Издали судить трудно, но чувствуется, что там решаются теперь большие вопросы жизни и смерти. А если там это так, то как мне обидно, что я не там, что я не участвую непосредственно в деле этой борьбы, а болтаюсь здесь на отдаленных делах и вопросах, не имеющих прямого отношения к тому, что важно для нас» (3.03.1919)[235].

Полоса бездействия в период пребывания в Порт-Петровске подвигла его на пространные рассуждения прогностического характера о судьбе советской власти. Он предрекал, что если у большевиков нет выхода к морю, нет угля и нефти, то они должны неминуемо задохнуться. Это борьба измором, борьба верная, но долгая, к сожалению[236].

Как мы теперь можем судить, Эрдели своеобразно понимал суть процессов, происходивших в противоположном стане. Причины тяготения окраинных социалистических партий (в данном случае речь идет о бакинских эсерах и меньшевиках) к большевикам он видел, во-первых, в их национальном составе, а во-вторых, в растиражированном образе Деникина как поработителя свободы. И поскольку хотя они и не согласны с большевизмом, но все-таки русская социальная анархия им милее, чем русский деникинский порядок, поэтому из двух зол останавливаются на Совдепии[237].

Генерал полагал, что, кроме Ленина и Троцкого, других вождей у большевиков нет, и если их отправить на тот свет, то без них вся эта «бескультурная масса» распадется[238].

Он умел логически мыслить, основываясь на своих представлениях и ограниченных по объему исходных данных. Для него, как и для многих обитателей белогвардейских и советских анклавов, была характерна идеализация жизни в других частях страны. Видимо, так было легче переносить тяготы, когда думалось, что где-то жить лучше. Это давало надежду. По документам других архивов и фондов мы знаем, что бакинцы и ростовчане стремились, скрываясь от преследований и тяжелой атмосферы подполья, в Астрахань, Курск или другой советский город, а наголодавшиеся в Советской России рвались в Баку, Ростов, Екатеринодар, где с продуктами было гораздо легче. Так и Иван Георгиевич в марте 1919 года, зная о тяжелых боях на Донбассе, писал, что в последнее время он все больше думает о Сибири как убежище: «…Если и наладится в России что-нибудь, то это будет страна полного разорения и пустоты. А в Сибири многое сохранилось, и там можно будет устроиться»[239].

В оценке его как военачальника мы можем руководствоваться только некоторыми его суждениями, найденными в сохранившихся «листках». Совершенно верно его понимание Красной армии лета 1918 года как силы, которая перестает быть повстанческо-партизанской. Его мысль о том, что распылять красные отряды недостаточно, что их нужно уничтожать, вполне соответствовала истине. Сталкивавшиеся с ним на дорогах двух войн другие офицеры дают ему характеристику храброго офицера, которому чего-то не хватало для удачи и настоящего военного успеха. Генерал А. С. Лукомский писал так:

«Иван Егорович Эрдели (до Генерального штаба был в лейб-гвардии Гусарском полку) был прекрасным товарищем, хорошим офицером Генерального штаба… Во время войны он командовал, кажется, 14-й кавалерийской дивизией, а затем принял пехотную дивизию и в 1917 г. дошел до командования армией. Действовал храбро, но в боях его сопровождала неудача. Он подтвердил старую истину об „удачниках“ и „неудачниках“. Так вот он на поле брани был неудачником, хотя и действовал хорошо. Эта неудачливость его преследовала и в период борьбы с большевиками на Юге России»[240].

Записки генерала раскрывают его натуру в достаточной степени, чтобы предложить разгадку пресловутой неудачливости. Он не был «человеком войны». Он был военным по дворянской традиции, по воспитанному в нем долгу, по полученному образованию и опыту жизни, но не по базовым характеристикам личности. Его боевой опыт солдата и военачальника крайне слабо представлен в «листках». Можно привести лишь пару примеров из сохранившейся части записок. Например, он получил сведения о начале контрнаступления против Красной армии от Великокняжеской в направлении Царицына и тут же воспринял эту информацию как выпускник академии Генерального штаба:

«Изучил все это и также по карте, решил, что это единственный способ сократить наступление, оказывается, но я угадал, и как будто действительно все так выходит или, по крайней мере, предполагает так сделать»[241].

Его фронтовая жизнь не заслужила и части тех восторженных слов, которые достались, например, на долю музыки. Он не знал упоения боем, зато в какой экстаз его погружали звуки музыки.

В Баку, бывая у Байковых и слушая игру хозяйки дома, он получал не просто глубокое эстетическое наслаждение, а использовал музыку как способ выплеснуть нервное напряжение:

«12½ час. вечера. До 9½ часов вечера сидел дома, были дела и посетители. Пошел пробежался, а потом поднялся наверх, к Байковым, и просил Марию Константиновну (хозяйку) помузицировать. И так славно и даже талантливо она частью пропела, частью попела вполголоса арии из „Майской ночи“, из Садко, из „Снегурочки“, потом романсы Чайковского, Балакирева, Гречанинова, Рахманинова, а напоследок старые итальянские песенки. Ну я наслаждался, ты понимаешь, до слез… И эта музыка сегодня с книгой Серова меня развинтила совсем. Вернулся сюда к себе в комнату и весь, Марочка моя, я не здесь. И вся жизнь, и война, и переживание, все наболело, все измучило – и тоска по тебе и неудовлетворение нравственное и деятельности здесь обида, оскорбление национальной гордости, русского имени, голод по тебе, безумное желание тебя видеть, быть около тебя, ждать твоей ласки – все это сейчас перемешалось [нрзб.] и тянет меня, грудь разрывается. Марочка, ты понимаешь меня, чувствуешь, родная моя. Такое глупое состояние, что и себя стыдно. Размяк я, ослабел, ты бы меня разлюбила за это, моя [нрзб.]. Даю себе слово не распускаться, буду и читать, и музыку слушать, но возьму себя в руки. <…> Завтра буду крепкий и сильный, таким, каким ты любишь меня» (11.03.1919)[242].

Он заводил новых знакомых по принципу общности пристрастия к музыке. Так в Порт-Петровске он сблизился с неким инженером, чья фамилия в копиях каждый раз воспроизводится по-новому – Липневский, Липинский и пр., который оказался отличным скрипачом. И вечерами они играли сонаты Грига, и генерал испытывал наслаждение. «Такой сюрприз в Петровске: неожиданно чудные сонаты, музыка!» – восклицал он[243].

Во время Ледяного похода первые и далеко не самые сильные проявления взаимной жестокости потрясли его сознание. Под конец этого похода он писал:

«Способен был бы напиться пьяным, все забыть, уйти куда-нибудь от этой отчаянной действительности, только жить здесь черствелому, огрубелому, мало жалостливому человеку…»[244]

По-видимому, фронтовая война регулярных армий по конвенциональным правилам не потревожила его культурные основы так, как война внутренняя. В этой он не видит высоких целей войны с внешним противником (как профессиональный военный, он не может не считать войну благородным занятием). Лишенный привычных ориентиров, он растерян:

«Сегодня хоронить будем 10 человек. Уж таким обыкновением стало это опускание в землю человеческого мяса. И отупели к этому и забывают быстро умерших. Теперь умереть, быть убитым – ну прямо пустяк какой-то, но впечатление на окружающих и забвение наступает удивительно быстро. Не славно теперь умирать, никто и вспомнит, кроме самых близких и родных, и так зарастет память. Положим, умершему это все равно, но для тех, кто остался, дорого, если любимого умершего будут долго не забывать» (22.05.1918)[245].

Показателем того, что военная карьера стала уделом его жизни в некотором смысле по недоразумению, могут его высказывания, в множестве разбросанные по страницам записок. Уже в марте 1918 года он проявляет стремление каким-то образом устраниться от участия в конфликте, и он тоскует по России, хочется вернуться, «жить для себя, а не для политики, не для борьбы идей»