— А у меня есть новости, — сказал Батов, — двигайся ближе, поговорим.
Еще вчера в райкоме шли дебаты. После звонка секретаря обкома, просившего район помочь области, мнения на бюро разошлись. Волнов настаивал на разнарядке, а там уж как угодно — можно через колхозное собрание провести, можно и другими путями — «но только, пока будем заседать, время упустим и того, что надо, не возьмем». Романов был склонен поддержать Волнова. Персианов — тоже. Батов думал по-другому: конечно, с разнарядкой дело проще, но вернуться к разнарядке никак нельзя; во-первых, все новые отношения между колхозом и районом останутся лишь разговорами — это сразу поймут председатели; во-вторых, не в разнарядке дело: колхозам сейчас и так выгодно вывести лишнее зерно. Это их доход. Дело в другом, положение в колхозах сложилось неблагоприятное — можно дело так повести, что колхозы окажутся без хлеба…
— Ну что ж, сейчас подчистим, а на полях-то еще хлеб остался, доберем потом, — урезонивал Романов Батова, — другого выхода я не вижу.
Батов помнил предупреждение Еремина: «Я прошу лишь одного — без колхозников ничего не делать».
Как быть? Как помочь области? Неужто прав Волнов? «Еремину что? — говорил он, — Посоветовал, да и все, а проводить в жизнь его директиву нам…»
Решать на колхозных собраниях? Опять прав Волнов. Пока пройдут все собрания, дорогое время уйдет. Приезд Русакова был кстати.
— Сергей Павлович, ты можешь что-нибудь подсказать?
Русаков был в затруднении.
— Если бы председатели знали, что они хлеб еще возьмут, — размышлял он вслух, — они бы пошли на это… А сейчас все боятся, даже те, у которых есть хлеб.
— Задача с двумя неизвестными, — усмехнулся Батов, выжидательно глядя на Русакова. — Может быть, отступить и пойти на разнарядку? Срочно вызвать в райком, объяснить по-человечески — поймут же люди. Не раз понимали…
— Вот поэтому-то и нельзя этого делать, — покачал головой Русаков. — Поймут, допустим, председатели. А колхозники — все ли поймут?
— Ну и собрания, если ставить этот вопрос ребром, — тоже формальность.
Русаков оживился.
— Нет, не прав Волнов. Все же нужен разговор с колхозниками, Михаил Федорович. Без всяких разнарядок, без всяких приказов. Нужен разговор начистоту, вот такой разговор, как у нас с вами Откровенный. Люди поймут, что это надо, — а народ умен! Хлеб можно дать за счет прироста за два-три дня… Коли дожди не льют — дело в людях. Просто дожди расхолодили. Все равно, мол, хлеб пропадет… А вот преодолев такое настроение, взять хлеб.
Батов с вниманием слушал. Приподнялся, вышел из-за стола.
— Что изменилось в нашем колхозе? — продолжал Сергей. — Техника та же. И те же возможности, что были. А дело в общем-то идет лучше. Доверие к себе почувствовали. Чернышев теперь чуть что, к рядовым колхозникам: а как ты думаешь, Иван Иванович? Пойдет дело, если мы вот так решим?
Михаил Федорович, я так думаю: решения-то принимаются для умных людей: иначе ничего не стоит превратить все в крайность. Так что сейчас, потрясая разнарядкой, можно лишь озлобить. А когда колхозник сам понимает, почему он идет в поле, и сам хочет этого — это уже, Михаил Федорович, — вера в идеалы. Я немного торжественно говорю, но сейчас главное — поднять сами идеалы колхозной жизни, то, ради чего колхозники стали колхозниками…
— Верно, очень верно, — согласился Батов, — иной раз крутимся в центре такой орбиты, как планы, и забываем, ради чего все создавалось, забываем, сколько пота и крови наши отцы и братья пролили…
— А ведь до войны, в тридцатых годах, — продолжал Русаков, — колхоз красное знамя ВЦИК держал, на Халхин-Голе боевой полк шел опять под нашим знаменем, которое ему колхоз вручил. Можно создать музей боевой славы людей наших, фронтовых, а можно создать музей и боевой славы колхоза — тогда какая-то Дунька или Хорька, что сейчас восемьсот трудодней выработала, вдруг станет Евфросинией Петровной, потому что музей колхозной славы не может пройти мимо этого, — Русаков поморщился и неожиданно тихо добавил: — Не должно быть того, не допустимо это, чтобы историю нашего колхоза, как стежку-дорожку снегом заметало…
— Я помню старые годы, — сказал Батов. Тихая грусть пробежала по его лицу: годы, годы… — Двадцать восьмой год. С райкомовцами мы, комсомольцы, поехали организовывать колхоз в село Чистые Пруды. Как сейчас помню — торжественная обстановка, знамя… Большинство в тот вечер записалось в колхоз, улыбки помню, долгие разговоры о новой жизни. Ну, сомнения, конечно, были. Потом пели Интернационал… А в поздней ночи запылал дом вновь избранного председателя… Через месяц в другом селе от ножевых ран погиб мой друг… Трудную дорогу прокладывала себе коммуна.
Марья Русакова от колодца с водой шла. Глядь, Катенька Староверова — сердце так жаром и обожгло. Уйти бы — не повстречаться, а куда уйдешь, если Катенька увидела и бежит навстречу.
Поставила ведро с водой.
«Что ж я ей скажу?»
А Катенька, как бежала счастливая, розовощекая, так на шею и бросилась.
— А мне Иван письмо прислал, — запыхавшись, тараторила. — Пишет — не могу без тебя, Катенька, больше на свете жить. Приезжай — поженимся. — Катенька целовала тетю Марью, говорливая в своем счастье. — А еще пишет: комнату снимем…
— Постой, постой, — спохватилась Марья. Ноги у нее подкосились. И побледнела вся: не упасть бы.
— Что с вами, тетя Марья, что с вами?
— Подожди, Катенька, дай отдышаться — это сердце мое от радости сжалось. Говори, говори, Катенька — что дальше-то?
60
То, что передала по секрету дочка, для Марфы давно не было секретом. Ждала она этого — ну, не сегодня, так завтра… Знала, что придет это времечко, придет, когда дочь виновато, с какой-то особой тревогой в глазах, будто случайно, прижмется к щеке матери и, обняв, ласкаясь, будет заглядывать в материнские глаза.
— Ну что? Говори, что у тебя? — сердце матери в напряжении, в предчувствии. И хотя давно догадывалась, в чем дело — так уж устроены матери, — Марфа, стараясь быть спокойной, делала вид, что ей непонятна необычная ласка дочери. — Ну, говори, что у тебя?
— Мамочка, да ты все знаешь, мамочка…
Закрывшись, сидели мать и дочь на кухне; и закрываться-то не от кого: самого дома нет и раньше обеда не придет. Но все ж — мало ли кто зайдет. Чужие свидетели для этого дела не нужны.
— С отцом уж поговорю, — таинственно заверила Марфа дочку. — Не беспокойся. Вот придет, я им займусь. Ты иди, погуляй с подружками, милая. А я вздремну часок, да подумаю, как все лучше сделать; мне отец как раз кстати нужные слова говорил — может, и пригодятся…
Катенька выпорхнула из дому, а Марфа тем временем на лежаке, пригревшись, будто дремала, прикрыла глаза; да и мог ли прийти сон, раз свалилось такое на голову — не то беда, не то радость. Наверно, все-таки радость. И Кузьма-то, Кузьма — после того посещения Русаковых и вправду подобрел к ним. Вчера снова завел разговор о своей неправде.
— С Павлом-то Русаковым на фронте на всю жизнь в дружбе клялись. А ведь Павло честнее меня оказался. Он и в могилу за правду ушел, сгорел на общественном, так сказать. Мучаюсь я — зря я врагом-то своим его нарек. Я даже и не знаю, как это получилось, прямо заблуждение какое-то!
— Заблуждение, истинно, Кузьма, заблуждение, — обрадовалась Марфа. — Ведь говорила тебе — подумай, Кузьма, зачем на своего-то серчать — на фронте, мол, вместе были, и я с Марьей здесь-то старалась все вместе…
— Вот и сын Сергей у него разумный, в отца. Про младшего ничего не знаю еще, молод. А семья-то хороша. Вот что я тебе скажу, Марфа, — стыдно мне перед Марьей: не пронес я эту дружбу с Павлом через всю жизнь-то. Может быть, помощь моя была нужна или совет…
Думая о Катеньке, Марфа вспоминала сейчас до словечка исповедь мужа. Как бы тебя, старый, на крючок поймать!
— Нет, Марфа, теперь этого не поправишь: так и умру я с тяжестью на сердце.
— Да будет тебе, отец, — этими словами увещевала его Марфа. — Все пройдет. Ни ты не виноват, ни Павел. Время такое суровое было. А душой-то мы Русаковых любим…
…К приходу Кузьмы Марфа была на ногах. Кузьма, придя домой, первым делом потребовал обедать.
— Сейчас, отец, сейчас, — Марфа забегала, заюлила перед мужем. — Сию минуту. Щи подогрею — они горячие-то вкуснее, сметанка есть, ты ведь любишь горячие со сметаной…
Кузьма пошел к умывальнику, долго растирал лицо мохнатым полотенцем.
— На завтра мне лошадь обещали. За хворостом поедем.
— Поедем, поедем, — лебезила Марфа, — у меня завтра других дел нет. Вздремнуть до тебя я легла, да не уснуть — что ты мне вчера о Русаковых-то говорил, отец, совсем запамятовала — Сергея Павловича встретил, что ль?
— Да нет. Не потому.
— А я к Марье собираюсь все сходить.
— Я тебе давно наказывал: сходи, сходи.
— Все дела, отец, чай не под одной крышей живем — все дела несусветные. Щи-то вкусные?
И вдруг Марфа выпрямилась, осанистее стала, плечи, что девичьи, и лицо мягкое, округлое, с задорными глазами, и куда морщины подевались.
— Ты вот говорил, как беду непоправимую поправить, да чтоб совесть чиста была — так вот не суди, отец, если я тебе дело скажу…
Кузьма ложку со щами задержал, смотрел на Марфу непонимающе — какое дело?
— Катенька и Иван Русаков с детства вместе. Считай, что обручены — пусть хоть они родительскую дружбу продолжат.
Кузьма с минуту помолчал.
— Да я что — против, что ль? Я не против. Мы свой век откуковали — теперь другим жить. Молод он. Но ежели для них союз — и радость, и счастье… — И Кузьма подвинул к себе миску со щами.
— Вот и я думаю, — хитрила Марфа, — у каждого своя судьба. У них тоже своя — добрая судьба-то. Я верю.
— Да ты не тяни, скажи прямо, — вдруг взъерошился Кузьма и бросил ложку. — Чего крутишь-то? — И Кузьма строго вскинул брови на Марфу.
— Да что ты, я тебе сейчас каши положу. Да что ты, — отмахнулась от Кузьмы Марфа. — Не кручу я. Иван письмо прислал, а Катенька мне его отдала — доверяет матери-то. Тебя она, старого, стесняется…