— А что там в письме-то? Дай прочту…
— Да ты ешь, ничего особого, потом…
61
С Хопра шла туманная сырость. Небо как обычно заволочено, только изредка кое-где пробиваются бисерные звездочки.
Вдоль Лягушовки, с трудом обходя лужи и с лихостью пьяных отбиваясь от собак, важно и в обнимку шествовали двое. Один из них был ростом пониже, приземистее и головастее; он силился обнять дружка за плечи, но рука непослушно сползала, и это его злило; размахивая правой рукой, как саблей, он поминутно хрипло кричал на всю улицу:
— Ты меня не знаешь, Аркаша! Вот и не знаешь! Ради дружбы я способен на все…
И низенький тяжелыми клешнями рук вцепился в пиджак дружка.
— Нет, ты подожди, ты не уйдешь — иначе обида на всю жизнь, понял, на всю жизнь…
— Да что ты, Степаныч, ну что ты!
— Ты еще не знаешь, Аркаша, какой я обидчивый!
…Два комбайнера застряли посреди улицы — Аркадий Шелест и Николай Степанович Бедняков. И были они, как сказал бы председатель Чернышев, «в легком опьянении».
Закончили друзья сегодня последний участок пшеницы, что со стороны зыбинского клина, и после работы Бедняков силком утащил Аркадия отметить это знаменательное событие. Под белой березкой у мостика, что на въезде в Александровку со стороны Сухого Куста, в маленьком ларьке (на местном языке — ресторанчик «Белая береза») купили за неимением другого напитка «Зубровки» и тут же, закусывая колбасой, конфетами и черствым хлебом, случайно оказавшимся у продавщицы, как говорится, отпраздновали.
— А скажи, Аркаша, разве не герои мы? Смахнули пшеничку! И дождичек нипочем. Смахнули, а?
— Смахнули, Степаныч, — соглашался, кивал головой Аркадий, — чего уж тут.
После плотного трудового дня и тридцатиградусной настойки Бедняков сразу захмелел.
— Скажи, Аркаша, по совести скажи: ведь верит мне Русаков? — И Бедняков правой рукой с лету рассек воздух. — И Чернышев, хоть и хитрая бестия, тоже верит. Кто настоял косить на прямую? Я. Колхоз с хлебом? С хлебом. Кому орден, Аркаша? Тоже мне.
И Степаныч расплылся в блаженной улыбке.
— Умею я работать, скажи, Аркаша?
— Умеешь, Степаныч, чего там, умеешь. Да только небось тебя жинка заждалась. Как-то нехорошо, встали посреди улицы, что столбы телеграфные. Как-то нехорошо, Степаныч…
— Жинка, говоришь, ждет? Жинка у меня умница. Вот день не приду — она ждет. Потому что я для нее — все… Пойдем ко мне. Все, что у нас есть — на стол. Вот какая жинка. Водки? Водки. Грибочки? Огурчики? Это мигом. Капустку? Сообразим…
— Мне пора, Степаныч…
— Нет, ты никуда не пойдешь. Ко мне пойдешь — огурчики, грибочки… Сейчас сообразим. Жинку в погреб — подавай, баба, кваску. — И правая рука Беднякова опять рассадила воздух. — Холодненького! Для моего друга. У жинки моей все нараспашку… Ты мне, Аркаша, теперь друг на всю жизнь!
Но тут в самый торжественный момент объяснения, когда Степаныч бил себя в грудь и клялся в дружбе на всю жизнь, раздался недовольный и зловещий женский голос, заставивший Степана вздрогнуть.
— Николай! Опять нализался?!
Бедняков опешил. Рука его снова взметнулась со всей силой вверх, со свистом рассекая воздух, будто сабля. Но тут же, не описав полной дуги, упала вниз и повисла беспомощно.
— Думаю — он в поле, а он тут как тут — языком улицу расчищает.
— Ну да, да, здесь я, — неожиданно робко и послушно отозвался Бедняков. — Ты, Аркаша, заходи ко мне… в любой день… Не сегодня, так завтра…
У Степаныча сразу и голова вроде бы посвежела — не то от прохлады, не то от окрика жены…
— До свидания, Степаныч, — поспешил уйти Шелест от греха подальше…
— Жинка моя больно голосиста сегодня. — Оправдывался Бедняков. — Знать, поздненько с фермы пришла. Усталость — она бабу не красит.
— Завтра увидимся, Степаныч.
— Мы с тобою еще таких дел наворочаем! — и Бедняков полез на прощание целоваться. — Я тебе сказал — значит так и будет. Степаныч сказал — так и будет.
— Я тебя долго буду ждать? — нетерпеливо спросила женщина.
— Да будя, не глухой! — Бедняков недовольно, стыдливо сморщился. — Ты думаешь, Аркаша, я ее боюсь? Вот сейчас пойдем ко мне, Аркаша!
— Нет, нет Спать, Степаныч, спать. Завтра будет день.
— Ты хорошо гутаришь. Но я ее ни капельки не боюсь! Вот честное слово…
И Бедняков еще раз хотел обнять и облобызать Шелеста, но тот легко отцепил руки Степаныча и весело подтолкнул его вперед.
— Иди, иди.
Правая рука Степаныча взлетела вверх и опять повисла плетью. Бедняков, спотыкаясь, заковылял к своему дому.
А Шелест, скользя по тропке, тем временем спустился по крутоовражью к речке, в душе посмеиваясь над тем, как легко пьяному клясться в дружбе на всю жизнь. Пригоршнями зачерпнув воду с запахом травы, поливал себе лицо и фыркал от удовольствия. Остатки хмеля проходили. Вода лилась за шиворот, щекотала, обжигая прохладой согретое рубахой тело.
Шелест выпрямился и шагнул в темноту.
— Ай! — испуганно раздался девичий знакомый голосишко.
— Не кричи, не съем, — спокойно сказал Шелест.
— Это ты, Аркаша?
— Кто здесь шляется?
Сначала появилась неясная темная фигурка, затем она приобрела знакомые очертания, и Аркадий узнал Катеньку Староверову.
— А я не шляюсь. Я — вспоминаю. Старое. Вот скучно стало — я и вспоминаю.
Шелест расхохотался.
— Ну-ну. Вспоминай тропки-дорожки, где с Иваном любовь крутила…
Вылез из-под кручи на улицу Шелест, во рту — солено, на душе горьковато. «А Катенька Староверова хороша стала… Ну и растут же девчонки, как грибы, глядь — и невеста…»
И в первый раз Шелест подумал о себе с обидою.
«Жениться надо. Засиделся ты, Аркаша, в девках».
62
На правлении колхоза — сыр-бор. Русаков настойчиво доказывал, что Хорьку необходимо отметить за добросовестную работу. Правленцы были против — а стоит ли? Путается с мужиками…
Еще свежо было в памяти недавнее событие. После того как Хорька не стала принимать Остроухова, тот подошел к ней у сельмага и при всем честном народе с размаху ударил по щеке.
Покачнулась, побледнела от обиды Хорька, но ни одной слезинки не уронила; снесла все — и пощечину, и насмешку тех, кто был свидетелем; хоть и набросились на Остроухова и обругали его, но осудили Хорьку: не принимай чужого мужика, не крути, не сманивай; и было кое у кого удовлетворение: мол, поделом тебе, Хорька, поделом!
Через неделю пьяный Остроухов катался в ногах — умолял, признавался, что приревновал к Тимохе Маркелову.
Боясь, что Остроухов будет дебоширить, Хорька сделала вид, что простила, но с тех пор Леонид для нее стал окончательно ненавистен.
А в правлении дым коромыслом, сыр-бор.
Русаков стоял на своем.
— Согласен, — говорил он. — За Хорькой числятся грехи. Но ведь и заслуга есть.
— А чего больше? — бросил реплику Мокей.
— Если у тебя есть весы, на которых взвешивают достоинства и недостатки, давай их сюда.
— Весы… Душа взвешивает, разум…
— Ну вот-вот, — подхватил Русаков, — я и взываю к вашему разуму и к вашей душе.
— Здорово поймал меня, генерал, — засмеялся довольный Мокей, заулыбались и другие.
— Никто не знает, какая раковина будет жемчужиной. Но вот вводится в раковину крошечная крупица, и эта крупица обрастает перламутровыми слоями, и раковина становится жемчужиной. Кто знает, может быть, наше поощрение Хорьки и станет той самой крупицей.
Хоть и с трудом, но большинство согласилось: Хорьку следует подбодрить премией.
Первым известие о премии принес Остроухов. От него пахло перегаром, под глазами синие круги.
— Помирать собрался, Хорька. И внутри все крутит, ох, как крутит, — тошно мне от этакой жизни. Надо б премию твою обмыть…
— Пить надо поменьше, и крутить там перестанет, — зло бросила Хорька, — а премия меня не волнует, дадут — не откажусь, не дадут — к тебе занимать не пойду.
— Маменька ты моя, Хавронья, родненькая, да ты сознательной становишься, Хорька; тебя хоть в правление выдвигай — а то и повыше…
Хорька накинула ватник, подвязалась шерстяным платком. Заострилось недоверчиво лицо, насмешливо бегали большие красивые глаза.
— Мне на курятник пора. Когда-нибудь потом докончишь свое представление.
— Хорька, со мною не шути!
Но Хорька распахнула дверь.
— Давай, выходи, закрывать буду. Мне идти пора.
Все чаще доверяла Хорька свои секреты Аграфене. Задав корм курам, садились они на соломе, и Аграфена рассказывала, как в свои далекие девичьи годы полюбила Семена, как будущий муж обхаживал ее — своенравная была, не хуже тебя, Хорька, и как росли сыновья, и какая это радость — материнство…
Не то Аграфены слова помогли, не то еще что-то, но пробудилось и в Хорьке материнское чувство.
— Ребенка, Аграфена, хочу. Как увижу маленького, голопузого — так сердце кровью обливается. Очень уж хочу. А то сны все странные: стоит он передо мной в одной рубашонке, животик вперед выпятив, а я на него штанишки напяливаю… А потом поцелую и говорю — ну, иди…
— Тут вера, Хорька, нужна — в то, что ты его вырастишь… Вот что я тебе скажу по правде нашей бабьей. Не от Леньки Остроухова жди ребенка, а от того, который и в тебе человека найдет… А что Остроухов? Кобель!
Все чаще по ночам вскакивала Хорька в холодном поту, сны мучили, грудь теснило волнение. Полусидела на деревянной кровати, что от матери осталась. Немного успокоившись, засыпала, чтобы утром встать и снова идти на курятник.
63
Торжественно на колхозном собрании в клубе. Кроме своих, собравшихся на этот раз очень дружно, было много гостей из других районов. Колхоз был именинником. Под звуки оркестра Чернышев принял переходящее Красное знамя. Василий Иванович растрогался, толково двух слов сказать не мог. То ли от того, что торжественности было много, то ли от того, что не понял сразу маневр Русакова на уборке, мешал ему, а он все-таки спас урожай. Колхозники ходили с красными ленточками в петлицах, словно в годовщину Октября.